ЗИМНИЙ ПОХОД ДЕРЕВЬЕВ
Когда разлили на горе Луну в граненые стаканы, Деревьев черные каре Сверкнули смутными штыками.
Пришел указ для смертных рот: Под граммофонный треск музыки По двести грамм на каждый рот, На каждый рот, на безъязыкий.
Деревья допили луну И капли отряхнули с веток, Во тьму, на зимнюю войну Они ушли — и больше нет их.
Застыла в проволоках связь, Сломалась музыки пружина. И, паче снега убелясь, Бежало небо, недвижимо.
Стихи Олега Юрьева очень изменились за последние несколько лет. Изменился их воздух: он наэлектризован, и слова словно подсвечены этим электричеством, перекрывающим их лексическую окраску, — ночным подвижным светом-сквозь-тьму. Усилился контраст света и тени, увеличилась скорость их чередования. Поэтому так интересны — от обратного — «цветные» стихотворения Юрьева. Открыто названный цвет становится чужеродной прививкой, дающей всей вещи неожиданный и почти экзотический облик. Обретая новые свойства, эти стихи сохраняют прежние отличия, в первую очередь фоническую выделенность и, так сказать, высокое качество звука — его проработанность и в малых долях. Очень сложная, виртуозная техника не мешает, а помогает стихотворению держать гулкий ознобный выдох, и вот уже неровное дыхание стихового вещества становится ровной уверенной волшбой. «Сознательность словесной техники» — раритетное свойство, выделяющее Юрьева из основной массы современных авторов. Заразителен ли дурной пример новейшей прозы или виной небывалый призыв новобранцев, но сложное, живущее оттенками письмо стало почитаться за архаику и эстетство. (Определение «изысканный» применять и вовсе не стоит: поймут превратно.) Возможно, поэтому у читателя Юрьева есть определенная проблема: достоинства его стихов так очевидны, что сами стихи не просто отнести к сегодняшнему дню, расположить в сегодняшнем, а не общем (иначе говоря, чужом) художественном пространстве. Его голос как будто капсулирован мастерством и стиховой культурой, и не сразу верится, что это действительно его голос. А и пускай. Я, пожалуй, не стану возражать, да и Юрьев, думаю, не стал бы. Возможно, даже счел бы это комплиментом. Постараюсь объяснить почему. Слитность лексического строя в этих стихах настолько ощутима, что выступает как природная общность, как атмосферное единство; и лишь какой-то хрустальный ритм огранивает воздух внутри стихотворения. Стихотворение словно растет из одного корня, а тот уходит очень глубоко, глубже и дальше «личного» времени. Природа самой поэзии звучит и говорит здесь так открыто, что авторский голос почти растворяется в ней. Вернее, поэт добровольно становится одной из природных сил и не так уж настаивает на своем авторстве. Мне кажется, что Олег Юрьев — самый «ленинградский» из всех питерских поэтов. Культурные пространства двух российских столиц берут уроки у пространства городского. Пространство Москвы центробежно, и основная «московская» тема в поэзии — децентрализация, поиск альтернативной традиции. Петербург существует центростремительно, только на месте центральной агоры — водяное зеркало Большой Невы у стрелки: отражающая небо огромная трещина городского тела. И весь город каждой своей чертой тянется к этой трещине, этому зеркалу. В Ленинграде всегда интересовались «главным» поэтом (точнее, «главным питерским» поэтом — там это, впрочем, синонимы) и пытались разглядеть его облик в каком-то зыбком (речном?) зеркале и временном провале. Облик менял очертания, двоился — в шестидесятых годах, троился в семидесятых, исчезал. «Главным» становился не реальный, а подразумеваемый автор: тот, кто мог бы существовать — и непременно существовал бы, если б не обстоятельства. Похоже, с этими обстоятельствами Юрьев и не может смириться. Он ищет (и находит) в себе утраченный, невоплощенный голос: голос продолженного в наши времена Cеребряного века — или серебряного ветра? Но для него это один и тот же голос.
|