Путешествие с томиком Леса Маррея
1.
Дорожные попутчики остаются с тобой навсегда,
как бы ты ни вглядывался в горы или облака, плывущие под крылом,
как бы ни смотрел вокруг, стараясь их запомнить,
ты вспомнишь только молодую мать, заправляющую за ухо прядь волос,
бортпроводницу, посреди рассказа о спасательном жилете
вдруг прервавшуюся на мгновение, вспомнившую нечто,
как будто увидевшую это за окном. Вселенский океан,
воскрешающий наши человеческие связи и стирающий память о местах,
которые мы посетили, — это мы сами, стоящие так тесно,
так крепко обнявшись, в плотном кольце своих собственных рук.
2.
Оказывается, я не умею писать стихи
на листке в блокноте или на экране телефона.
Я не вижу их целиком — и теряю ощущение пространства,
а вместе с ним свободу говорить.
Прокрустово ложе крохотного листка
обрезает не строку, а мир вокруг неё,
не слово, а жизни и смерти, которые оно означает.
3.
Чужая женщина моет окна в комнате.
Окна большие, такие мне уже не под силу.
Слышу плеск то ли воды, то ли пролетающих стрижей,
трепетанье их гибких пластиковых крыльев.
В комнате запах горячего металла — ослепляющих солнце карнизов,
наивный запах моющих средств, бензин и скошенная трава газонов.
Испытываю непривычное чувство: ведь это я должна мыть эти окна,
я столько лет мыла окна и делала это легко, играючи, как и многое другое.
Удивительно, что я не сделала множество вещей, которые могла сделать, —
не покоряла гималайские вершины, не проводила рукой
по обшивке космического корабля, не наблюдала за обрушивающимися айсбергами.
Чужая женщина напевает, когда моет окна, которые помнят мои руки;
густой зной возвращает мелодию в комнату.
Как же так — жизнь почти на исходе, но это не я прохожу арктическим курсом,
не огибаю мир вслед за цветением весенних трав.
Даже эти окна, которые становятся всё наряднее, всё яснее и прозрачнее, —
больше не принадлежат мне, улетают, исчезают в расплавленном солнце,
проходящем так далеко, молча, с удивительным безучастием к растерянной мне.
4.
Я привыкла к тому, что если посмотреть на запад,
то можно увидеть дальние заводы,
крохотные, будто гномьи домики, транспортёры и полосатые трубы.
На севере, если присмотреться, видно море,
лежащее тонкой, всегда тёмной полосой, и серебристые облака.
На юге лежат терриконы, на востоке — дома и дороги.
Но там, где я родилась, — на юге, на востоке и на западе го́ры,
только одни горы, поросшие лесом.
Когда я в первый раз увидела солнце, которое поднималось не из-за гор,
как это написано во всех настоящих сказках,
а просто из-под земли, то меня охватил страх.
В пять лет странно осознавать устройство мира,
равнодушное движение светил, необязательность собственного существования.
5.
Читаю стихи Маррея и познаю новую Австралию.
Не ту, с вечнозелёными муссонными лесами и саваннами,
а иную, в которой я не была, о которой ничего не знала.
Просторы полей и закаты в седеющей хмари. Рыбаки в оплывающем солнце,
рабочие в комбинезонах, прикладывающие руку
к лицу козырьком, их взгляды, как лазерные указки,
пересекающие пространство друг друга. Огромный континент,
покрытый, как паутиной, взглядами молчаливых людей,
не поющих, не говорящих, не протягивающих друг другу руки.
То, что я пишу, должно быть, когда-то будет прочитано
человеком, никогда не бывавшим в Эстонии. Что он найдёт
в моих стихах, какую страну? Что поймёт, прочитав,
увидит ли что-то ещё, кроме скорби, одиночества и печали?
* * *
Митохондриальная Ева тысячи лет рождает бога,
но получаются лишь охотники или воины,
может быть, иногда плотники или торговцы —
и всё никак не утихнут распри.
То и дело видишь, как срастаются облака
нахмуренными бровями или как поднимаются наковальни.
Истребители пролетают так низко,
что у зубных врачей всегда найдётся работа.
Страх человека быть убитым —
лучшее средство научить его убивать.
Митохондриальная Ева опять рыдает над самым дорогим телом.
Выживают сильнейшие — это эволюция.
Удивительно, что Ева ещё не разучилась плакать,
ведь я же вижу чёрное оружие в складках её белых одежд.
* * *
Конечные станции подмосковных электричек:
Черусти, Голутвин, Белые столбы или Лобня —
я когда-то составила список
мест, где непременно должна побывать.
Это были дальние страны конечных станций, ковыльные перегоны,
не такие, как Балашиха, Подольск или Сходня —
пыльные депрессивные посёлки, жилища моих друзей и знакомых.
Так я осваивала Подмосковье,
открывая для себя всё больше уныния и печали,
а когда электричка шла по Казанской дороге,
она иногда обретала крылья
и, перестав притормаживать у Вешняков и Ухтомской,
брала разбег и мчалась, пугая стоящих на перронах,
как Летучий Голландец с почти несуществующими пассажирами,
распотрошёнными на молекулы — на вдохе, в полудвижении,
а потом внезапно останавливалась в Казани,
и родные запахи уличной выпечки,
как сладкий яд, вытравливали из памяти
Павелецкий, Савёловский и Ярославский.
Только не говорите мне ничего, я знаю, их больше не существует.
Разговоры с мёртвыми поэтами
Наконец понимаешь, что нет речи сильнее и свободнее той,
которую создали слова, рождённые тысячелетия назад
и до сих пор держащиеся своего происхождения.
Повторённые многократно, они обрели мощь
ощутимо бо́льшую, чем мимолётные события, порождённые ими.
Как бессильно сиюминутное, не успевшее накопить столько опыта,
как хлеб, небо, воздух и вода,
но пытающееся объяснить неуловимый протоязык,
существующий над ними и вне их.
Слова, произнося которые, ты будто раздвигаешь мир своими лёгкими,
расправляя их, как крылья, расширяя межзвёздные пространства,
слова, в которых уже давно нет ни рода, ни племени, ни правил, ни ударений, ни спряжений,
всех тех оболочек, скорлупы, что придумали люди
ради удержания ощущений, которые едва касаются их настороженных тел.
Я перестаю овеществлять твои слова,
я не понимаю, на каком языке они были написаны,
было ли это когда-нибудь важным для тебя или для меня?
Подари мне одно-единственное стихотворение,
которое я буду повторять как музыку,
непрерывно, днями и ночами, вслух и мысленно,
закольцовывая его.
Когда я буду лететь в запотевшем зимнем автобусе,
или скользить над зелёной рейнской водой,
или выплывать в полночь на конечной станции метро,
сходя в полутьму с подрагивающего эскалатора.
Буквы слишком изменчивы, их смыслы как ртуть,
они не выдерживают проверку временем.
Я выучила эти тысячи языков, чтобы говорить с любимыми,
но я не говорю на языке Рильке, не говорю на языке Шекспира,
я просто говорю языком, которым говорили они, в той мере, в которой это умеют делать
шестерёнки и коленвалы несовершенного человеческого организма.
То, что существует в мире, уже написано,
растворено в окружающем и снова собирается в тексте,
каждый раз заново и другими словами,
но мир пронизан написанным, это то самое единственное живое или умершее чувство,
надо ли тебе понимать его начертание, чтобы понять его?
Мои стихи как диалоги с мёртвыми поэтами —
диалоги с теми, кто уже не может ответить,
полотно их слов не превращается в сиюминутное переживание,
это особый род беседы, требующий умения воскрешать испытанное,
отделения стихов от их осмысленного благоухания,
от невольного полёта, выравнивающего шероховатости.
Это солнечный ветер, овевающий вытянувшуюся в изумлении плоть.
Стихотворения мёртвых поэтов столько раз прошили вселенную насквозь,
что ужас с той стороны бытия пронзает меня, когда я читаю их,
и восторг понимания ошеломляет меня, растворяя в своём внесловесном свете.