Воздух, 2019, №39

Дальним ветром
Переводы

Я должен был видеть плач

Хорхе Галан (Jorge Galán)
Перевод с испанского Наталия Азарова

Отражение

Ведро воды с отражением неба
уводит меня в море юности
С приливом как сладкие капли
возвращаются пеликаны, вечно старые
женщины развешивают рыбу сушиться
и в воздухе появляется густота
вроде той что от дыма кадила
в час когда в молитвах
вспоминают умерших.
Высокие мысы́ вечности по углам.
Окаменелый дым на нижней губе.
И я знаю когда ждать уже будет нечего
ни дороги ни лёгкого шелеста в кустах
ни тени появляющейся на
пороге дома, когда ветка ни для кого
не шевельнётся, когда безмерность
уже не задержит вечерний туман
я засуну голову в ведро воды
и закричу чтобы проснуться
посередине смерти


Человек

Он любил смерть, он так сказал.
О, как ты мог любить смерть?
спросил я. Меня научили,
сказал он, меня научили,
и красота была бледной,
и бледной была бестрепетная свеча,
но меня научили любить огонь,
вот моя правда, сказал он, вот моя правда, я был
очертанием в тумане,
очертанием в утреннем тумане,
мои ступни были щенками или котятами, а
губы ничего не искали в горячем ветре.
Какой сегодня день, спросил я.
Сегодня все вторники начиная с 1901 года,
сто лет бесконечного дня, сто двадцать.
Те звёзды, что мы видим сейчас, уже мертвы,
как молоко на донышке стеклянного стакана.
Ты слышишь, спросил он,
это та толпа, что я оставил за собой,
они все вмещаются в мою боль,
это мои мертвецы, и мертвецы моего отца,
и моего старшего сына, июньские цветы
и снег на февральских крышах, сухие маки
в искорёженных артритом руках,
и это всё, сказал он, это всё.
Что же такое смерть? спросил я.
То, чего я день за днём жду, ответил он,
и что-то перестало в небе и в пыли.
Странные ступни, окурки, как лепестки тюльпанов,
и брошенные ненастью собаки, они выли,
продлевая отчаяние, но ничего не произошло, ничего,
кроме опустошения всего.
Мы одни, сказал я. Мы одни, и мы расстояние,
и добавил: посмотри на мою руку. Моя рука и моя тень
идентичны. Одна — дочь другой.
Он посмотрел на меня и сплюнул.
Ты не можешь ничего сделать, сказал он. Буря
начинается с первого дуновения ветра.
Ураган не затем пришёл, чтоб растрепать тебе волосы,
он пришёл уничтожить тебя
и всех, кто придёт за тобой. Человечество
непрочно, как тропка в песках.
Но мы всё ещё здесь, сказал я. Мы здесь
уже тысячи лет.
Кто ты? наконец спросил он.
Я неизмеримое множество внутри, я
твоя первая утренняя мысль,
и я мел, который в темноте превращает твой контур
в очертания человека.
Я эхо сотен голосов, схваченных в один голос,
так я сказал и прикрыл ему рот рукой,
и мы оба замолчали.
Однажды понедельник упал, как слиток золота в воду,
и затонул, и мы затонули,
а когда раскрыли глаза,
всё вокруг показалось другим.
Когда мы проснулись, мы были одно.
Это жизнь или смерть, спросил я.
Но ответа не было.


Нация

О госпожа, моя госпожа, святая, злосчастная,
под розовым перелётом птиц
и под жёлтой прорезью, в которой золотая газель
вьёт своё эфемерное гнездо и заполняет его подобными себе младенцами.
Я положу эти слова гимна

под твои кровли, хоть бы они были из краснозёма,
и склоню увлажнённое лицо
в бесконечном приветствии твоей бесснежной зиме,
и соберу всю скорбь и все ужасные признания в любви,
чтобы оповестить тебя о том месте, где мы потеряны,
чтобы рассыпать для тебя крошки разрушенных и нежилых дней,
по которым ты бы до нас добралась.

Огромная сестра, цве́та грязных лилий волчица,
ты необозримая гостья предрассветных вод,
старая тётка с лапами ягуара в кольцах из оникса.
Твои голуби чёрными шарами взрываются в воздухе.

О святая больная мать, голова твоя — курица,
кувыркающаяся в мартовском горизонте,
след твой — наступающая в сумерках страна,
весна твоя — вокзал, на перрон которого
вылезают яростные липы, высоченные,
высоченные, как парни в тени, и даже ещё выше,

похожие на внезапный ветер, поднявшийся, как царственный зверь,
во всех тихоокеанских водах, в этом собственно нашем море,
в этой голой степи, полной бешеных коней,
они натыкаются друг на друга и выталкивают себя
в милосердную белую смерть, белый крик,
рушащий дамбы и камни.

Крик чаек, всё, что мне о тебе известно, о грозная мать,
всегда исступлённая мать,

и потому благослови меня ещё раз, и я благословлю тебя,
и будем мы оба под защитой небывалой церкви,
церкви, полной святых детей,
вечно стоящих на коленях.


Ромеро

Ромеро подымает руку и касается пальцами
двух вечностей, время моего детства
и моей старости совмещаются под его пальцами.
Поют монахини, они не знают, что это прощальная песнь.
Дни дождя — платочки на их головах.
Ромеро поднимает кубок и просфору, и море — его голос.
В кораблике церкви лёгкий бриз и гам чаек.
В окнах откуда-то извне вспыхивает огонь.
Выстрел пересекает воздух, проворный, как чудо,
голоса смолкают, и тишина делает сто шагов,
и крики — это стадо быков, разбивающихся
о каменную стену, они крушат её и исчезают в горах.
Владыка падает, и никто не слышит его падения.
Летний берег — его белая туника,
но свет испачкан стаей ворон,
каркающих на закате.
Монахини — это волны, собирающиеся на берегу после отлива.
Они поддерживают ему голову, как будто пытаясь
своими крошечными ручками удержать небо,
но этого недостаточно.
Ничего недостаточно. Смерть приближается и наклоняется.
В церкви от входа удаляется некая тень.
Колокола длят свой страшный плач.
Где-то под солнцем олени клонятся к водопою.
Какой-то человек просто так осеняет себя крестом.
И Ромеро произносит последние слова,
неслышные, как шуршание скорпиона в пустыне.
Его голова падает, как спелый плод.
Запах огня и пепла переваливает за границу города.
Сан-Сальвадор чем-то таким наполнен, ещё не зная того.
Тень, проходящая по улицам, заглушает запах,
но не может его уничтожить. Колокола
звонят с удвоенной силой. Беззвучный металл, плач,
бесконечный крик, он вибрирует
в мартовском воздухе, с этого дня
и каждый день во все времена.

* Оскар Ромеро (1917–1980) — архиепископ Сан-Сальвадора, убитый праворадикальными экстремистами во время богослужения.


Роксане Елене

Ну вот погляди, девочка, в кого тебя угораздило влюбиться,
кого ты решила любить всю жизнь,
кого решила ты не забывать:
скаковой жеребец, тот парень просто скаковой жеребец.
и он всё время скачет рядом с колючей изгородью,
а его мускулы всё время так напряжены, что вот-вот лопнут.
Что им движет?
Его стремена — это реки, и он рвётся их укусить, сорвать.
В его глазах огненный горизонт, и он к нему неизменно приближается.
Его череп из небьющегося хрусталя, который расколет и камень.
Его чрево — ветер, иссе́ченный молнией.
Там, где должно быть небольшое сердце, у него ураган,
ураган, которого сама зима опасается.
А воображение такое же, как у той горы,
или как у того крика, что в голых горах прорезает тишину.
Не стоит ему доверять.
Разве кто доверит душу урагану?
Разве кто поручит свою шкуру огненному ножу,
а свой голос — молчанию исковерканной ненавистью флейты?
Ну вот и гляди, сладкая девочка, ты раскрылась, как сундук,
полный жемчужин, они будто высыпались из самого́ света,
а он даже и не заметил, он, скаковой жеребец,
и ему ни к чему и город, и дорога в город, и драгоценности,
и драгоценное ожерелье, и сундук драгоценностей.
Его только и влекут, что лес, и открытое поле, и нескончаемый берег,
а больше всего беговая дорожка, та, что в камнях, песке и репейниках.
Ну вот и погляди, в кого тебя угораздило влюбиться,
кого ты хотела держать в себе новым сердцем,
кого ты хотела обнимать до потери рук,
на кого ты хотела смотреть, пока глаза не сомкнутся,
так что уже и счастья не будет видно.
Ты видишь, красавица, кого ты хотела любить,
упёртого скакового жеребца, дорожка которого — мир.


Шум

О америка, о великая белая мачеха,
огромный дом под единственной звездой размером с правду,
о, всех нас америка, я видел твоих родителей на коленях,
и их пугали золотые собаки, те, что лают в любое время,
поэтому я дошёл досюда, чтобы расспросить тебя о детях
другой Америки, детях в прочных железных клетках,
порабощённых поцелуями, которые норовят задушить их, слюнявые рты,
умеющие лишь убивать, каменные топоры
над маленькими головками, опухшими от плача, что ты сделала
с нашими крошечными детьми, где их похоронила,
под какими дюнами и в тени какого горящего дерева,
за чью руку ты провела их по бетонному коридору
до двора без травы, чтобы вновь бросить их
и спеть им самую несчастную в мире колыбельную,
какой силуэт прошептал им слова уничтожения
и окрестил их водой, заражённой фурией бури,
и покрыл их простынями холода, и нарисовал на них крест,
но не из пепла, а из крови, на лбу, размером с голубку.
Редкая безмерность, запертая в коротенький деревянный ящик,
ураган, упрятанный во вздох того, кто только научился ходить.
Сладострастная здоровенная америка, разодетая в дымные диадемы
и серьги из металла, ты самая большая, да,
но не самая огромная, о америка размером в секунды,
в которые я произношу твоё имя из дюжин придуманных имён,
львица из кожи миллиона тёмненьких щенят.
Ты тело, полное ознобов и проклятий.
Ты думаешь, что ты единственная, но ты не единственная, ты — все мы сразу,
и мы с тобой, как и ты с нами,
но ты не хочешь слушать и затыкаешь уши туманными орлицами.
Непристойная красавица америка, как девушка, изнасилованная ночью
дядьями и двоюродными братьями, а потом
оставленная в одиночестве, в непогоду, под августовскими совами.
Огромная америка нас всех, не бывает мостов
размером с море, не бывает криков размером с твоё безумие
и твою ненависть к детям, к другой Америке
у тебя за спиной, к этой нации горных хребтов, доходящих до моря
и ледников, наша и ничейная великая америка, благословенный
про́клятый камень, шум тел, они движутся, никогда не встречаясь,
шум фанфар, разбивающийся о высокие стены,
шум рек, проглоченных непослушными ящерицами, а после исторгнутых,
бескрайняя америка всех и никого, я должен был видеть
снова и снова, чтобы убедиться, что всё, что я видел,
так и было, что это и была правда обо всём,
что, уничтожая нас, ты и проявляла такую свою любовь к собственным детям.
Я должен был видеть плач и руки, воздетые в воздух.
Я должен был видеть сто раз, чтобы убедиться,
что в Апокалипсис пустыни зарыла ты голову,
что ты нас заперла, как мелких собачек,
или мелких птичек, или мелких змеек,
что ты наплевала на святую землю
и отказалась слушать то, что хотел сказать тебе южный ветер.
Я должен был убедиться, что ты всё забыла:
достоинство, имя неба. Роскошная тёмная мать,
ты уже не способна услышать свои внезапные вскрики, крики
всех твоих отцов и матерей, эту душу больше твоих угодий,
о мать и отец, и мать размером со всё потерянное.
О безжизненная америка, как тельце ребёнка над страной хляби.


Удивительная миниатюра

Кто-то вложил мне в руку семена:
тридцать деревьев назавтра,
через сто лет столько лесов.
В этих деревьях птицы увидят юг,
а волки найдут приют,
а муравьи разрастутся, как тело,
между сонными слепыми корнями,
а однажды из этого дерева
построят дом и ещё один дом,
и зима настанет осадками,
и осень вселенской досадой
опустит тяжёлые ступни
на толстые стволы и не справится с ними.
Ничто их не разломает.
И через сто лет сто мужчин
станут счастливыми и будут любить своих жён
под теми широкими сводами,
запах леса ещё будет витать
в их детях, тех, что родятся,
мир будет миром, а ночь ночью,
у тогдашних сов глаза будут больше
и они будут есть воробьёв так же, как скорпионов,
а мышка станет мельчайшей, как странное насекомое,
с ноября до февраля из-за беленькой плеши она будет невидимой,
и у неё не будет врагов:
ни орла, ни человека, ни, может быть, и змеи.
Тридцать деревьев назавтра,
в этом лесу цветок распустится мальвы и красный...
Вчера несколько семян кто-то вложил мне в руку,
а я их закинул в небо.


Отзвуки

Чем ты благоухаешь, если не полем пшеничным, я его видел из поезда?
Там ты совершенна, ты сама мир,
в огнях тело твоё, пока ты ни о чём не думаешь,
пока ты, растянувшись на диване, как
полоса снега, идущего с неба Арктики, сама себя забываешь.
Маленькая дневная богиня, шумная буря,
застигнутая между рифами и плавнями,
странная светлота, решившая спрятаться в кустарнике,
в тени от холода ты изморось, мостик,
который проходит над двенадцатью бурями под одной и той же луной,
и столица, в которой всё из одних очертаний.
Малышка, девочка посередине ночи, твой голос —
отзвук последнего дня мира, конечного
разворота, точки перед наступающим новым.
Твои волосы, когда ты наклоняешься пить из моря,
всегда канун счастья, бегство птиц зла.
Солёная вода жжёт тебе губы, не попадая тебе в рот, который —
сундук, заполненный путеводными картами.
Ты не сумрак, но со мной, неизбежная, ты живёшь в потёмках,
и святая, и серая, и выше всего, что я способен увидеть,
пока я путаю воздух, полный кроличьей вони,
с ароматом скал,
а наши руки — подстреленные куропатки,
которые то и дело сцепляются в охотничьей сумке.
В полночь мы всегда ищем несуществующие станции,
мы их без конца ищем, старинные названия —
это имена, которые мы только что не произнесли.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service