Вы говорите о тексте как о форме насилия над читателем, как о форме вторжения в его ментальное пространство и изменения этого пространства даже самим фактом «обнаружения, что перед тобой — текст». Сильно ли это чувство во время создания вами текстов, — я имею в виду, чувство, что вы создаёте орудие дискомфорта, орудие вторжения? Стараюсь часто обходить в текстах (которые делаю) предмет тотальности, и если идёт речь о вторжении, то, скорее, в ладах с предоставлением максимальной свободы тому, во что вторгаюсь (в поле читательских интерпретаций). Чувство дискомфорта, да, сильно. Отсюда зачастую на выходе получается фрагмент чего-то, что иначе не смогло бы для меня сложиться в улучшенное высказывание (поэтический текст), так как любое продолжение предполагает утягивание читателя в отсечение интерпретаций. В каком-то смысле сам текст — необходимое зло, так как полное упразднение указаний, даваемых текстом самим по себе (каким угодно), невозможно. Евгения Вежлян недавно назвала мою поэтику «асемантической», имея, попробую предположить, в виду, что «асемантичность» этих текстов не предусматривает выхода на метауровень, выстраивания смысла из разрозненных высказываний. Сказанное выше отчасти спорит с позицией Вежлян, поскольку «асемантичность» как таковая невозможна. А вообще я бы определил для себя развитие языка (через текст) как движение к возможно более точному и удачному донесению информации в условиях несовершенства языковых средств. Сквозная тема покидания обжитых пространств, выхода из инкапсулированной ситуации («я понял, пора оставить этих всех гетеронимов / и выходить наконец уж», «Мой сад не раз сохранялся, когда я выходил», «выходят они с придыханьем на свет») — почему это важно для вас? Возможно: в «Поэтике пространства» Гастон Башляр рассуждает, что выход из дома или какого-либо пространства — наиболее простой и естественный ход вещей для нашего сознания. Нам гораздо проще выпустить джинна из бутылки, чем пытаться затем затолкать его обратно. Это не о законах имманентного окружающего, это как раз отсылает к устроению сознания именно таким образом. Можно соглашаться или не соглашаться с Башляром, но ведь и выпадение стихов — это своего рода их выдвижение наружу как свободное падение (образ дождя в поэзии Руслана Комадея) из сознания с последующим западанием чего-либо в текстуру текста. При подсчёте у меня: слово «вход» встречается в 63 стихотворениях, слово «выход» в 133 стихотворениях. При этом слово «выход» означает перемену одного пространства на иное, т.е. из одной «инкапсулированной ситуации» в иную, но тоже «инкапсулированную». То есть, по сути, движение выхода заменяется движением перехода. С движением перехода связано кочевание, необходимость перемены мест в языке или в языках, с помощью чего номад-полиглот мог бы на стыке различных способов разговора об одном и том же предложить что-то новое для улучшения коммуникации. Кажется, недаром субъект ваших стихов говорит о себе как о хиккане, и большинство его попыток сближения непременно связано с огромным преодолением себя. Но в текстах, поневоле предназначенных для других людей и энергично вторгающихся в их частное пространство, — как не превратить такое самоощущение в позёрство и кокетство? Оставляет ли ваш подход к стихам место для категории искренности? Важны ли для вас вообще возможные этические коллизии применительно к лирическому субъекту? Я понимаю, речь идёт о размещении моих текстов в соцсетях. Какие тут этические коллизии могут быть, мне представить сложно. В условиях гетеронимности всех этих страниц в social network метапозиция размещающего посты (автора за ширмой) не важна. С развитием соцсетей связан новый виток модерности, пространство соцсетей само по себе влияет на письмо как таковое и на производимую потоком ленты информацию. При этом соцсети являются своего рода символом не отступившего ещё назад времени с его приметами. С другой стороны, программы поиска и предложения контента, встроенные в соцсети, задают тон неподотчётной литературному полю сумме движений внезапной глорификации (выявления на видное место) или столь же внезапной маргинализации контента (не его предполагаемого автора!). Да и литературное поле в таком случае с его акторами, системой глорификации, утверждения, учреждения и т. д. является нам, применительно к соцсетям, в неплохо иногда оформленной ленте новостей, согласно контенту которой (по крайней мере, у меня) этические коллизии занимают отстающие позиции. В таких условиях категории искренности, позёрства и кокетства отпадают сами собой. Когда в ваших текстах появляется страна (и война) — мне видится их доминантой отчуждение усталости, отчуждение, возникающее от бесконечной обыденности происходящего: впереди не блистательные победы или страшные поражения, а «обманчивый и спутанный конец». Можно ли говорить о том, что такая социальная перспектива определяет какие-то важные черты вашей поэзии? Какие у неё отношения с надеждой и безнадёжностью? Безнадёжность сама по себе лежит где-то рядом с надеждой (с надеждой в прошлом), если это ретроспектива, то скорее из будущего со стороны тех, для кого наши языки и перипетии нашего времени не будут иметь никакого значения, или же со стороны отсутствия наблюдателя как такового в будущем, если прокрутить пару лавразий\пангей. Простые визуальные образы и эмблемы живут гораздо дольше текстов или историй о людях (страна\война). В результате всегда смешение того, что навалялось, всех этих концов историй, вся эта эклектика пластов, которую можно наблюдать по-разному у Ерёмина, Кривулина или же Корчагина. Здесь большой разницы нет. Участвуя в видеоарте со стихами Дмитрия Герчикова, восторженно отзываясь о новой книге Кирилла Корчагина или сталкиваясь с уже привычными сопоставлениями вашей поэтической личности с Виктором Лисиным, — ощущаете ли вы себя частью какого-то целого: поколения, направления, тренда, эпохи? Представление о тренде есть, и это тренд к поиску новых форм высказывания в разговорах о чувствах и предметах социального быта. Но это, скорее всего, не имеет отношения к поколенческой шкале. Я понимаю, что мои вопросы расходятся, в сущности, с вашим требованием «тотального недоверия к тексту»; если подчиниться этому требованию (каковое, кстати, тоже является текстом — но оставим схоластику) — то какой разговор о стихах возможен? О чём и как говорить? «Тотальное недоверие к тексту», даже принимаемое за чистую монету, не означает ригоризма отказа от разговора о стихах (текстах), о том, что́ они и зачем они. Появление более удобного высказывания, совершенствование одного и того же предложения с разных концов — вот это для меня основная цель развития языка. Поэты зачастую работают в этом направлении.
|