Исчисляя судьбы детей
Бомж под зонтиком
Шествует осторожно,
Ноги в тяжёлых чунях не отрывая от земли.
Глаза бомжа кельтские, синие...
Им вторит небо, полное синих птиц.
Бомж под зонтиком
Курит пенковую трубку,
Набитую голландским пахучим табаком.
Горести, радости жизни
Пережёвывает беззубым ртом.
Тяжёлые резиновые чуни
Бороздят асфальт, болото, пыль и песок,
А дальше — «ох и ах!» надежд несбывшихся, а вдобавок
Бомж любит Шуберта, «Мнимые солнца» беззвучно поёт.
Бомж под зонтиком
Роется в мусорных баках, а они тоже голодные
И ржавеют медленно, хватаясь за жизнь.
Глаза бомжа узкие, восточные,
Щурятся, умножая всеобщий сон.
Чуни бомжа наступают на мины, но те не рвутся, наступают на острия
цветочных ростков, но те даже не гнутся, ибо крепки они, как
истошный младенца крик!
Бомж давно сбился со счёта,
Исчисляя судьбы детей.
Тяжёлыми чунями топчет пластиковые бутылки, собирает их в большие мешки,
Отдельно — стеклянные, и далеко слышен бутылок тех звон и хруст.
Роется в голодных баках, ищет поджаренную жар-птицу, ищет
полбуханки хлеба, глоток пива, а повезёт, так и водки глоток, а
вдруг совсем повезёт, а вдруг амстердамский табак?
Молчат голодные баки,
Ржавеют медленно, хватаясь за жизнь.
— Эй, вы, ау! Ищущие, страждущие, ждущие и жаждущие! — кричит
прохожим, кричит холодным домам, — вот зонтик, бегите сюда,
прячьтесь, места хватит всем!
Теплеет и не тает лёд, теплеет и не тает снег, а люди бегут за надеждой
и убыстряют свой бег.
Жёлто-синей синицей порхает она в снегу:
Горький, горячий комочек жизни, надежда-синица уходит, летит,
петляя, летит сквозь пургу — куда?
Бомж под зонтиком
Родился в Чернобыле
Двадцать шестого апреля, в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году,
и мерзость запустения ему нипочём.
Глаза бомжа детские, синие...
Им вторит небо, полное синих птиц.
* * *
М. К.
Чего торчишь ты, Машенька, на этой игле?
Рептилоиды
сожрут тебя.
Проглотят, не разжёвывая, не морщась, ибо не умеет ящериная морда
морщиться, а ящериная пасть причмокивать от удовольствия,
чего торчишь ты, Машенька на этой смертельной игле?
— А вот и наоборот, всё наоборот, Игорёша!
Это когда я на кумаре, то рептилоиды везде и повсюду!
Они кругом — на потолке, на кухне, на балконе; улицы кишат
рептилоидами, и пасти у них разинутые, со слизью разговоров, с базарами телефонными...
Они, эти рептилоиды, что-то толкают, что-то продвигают, что-то
продают и покупают лапами трёхпалыми с чёрными и длинными когтями хваткими, хваткими, хваткими!
Меня эти рептилоиды сдадут, продадут и сто раз обманут.
Когда я на кумаре.
А ещё: когда за религию базарят эти пасти, то слизь вонючая капает с
каждого слова, и насколько же хуже богохульства всё это!
Смерть окончательная, зачем мне такой кумар?
А так, я укололась, и... кайф...
Как хорошо было зарыться в тебя, наркоманка!
В тебе — и сон и бессонница, смерть, и десятки тысяч рождений!
Горько, что прожила ты так мало, красавица Машенька...
Сухие слёзы сгорают в жерлах недвижных зрачков.
Фрагмент поэмы «Погружение в фэн-лю»
Наблюдая мыслей тела́ текущие
панорамою вдаль за Днiпро, за Глыбочицю,
мы видим — над Лаврою брови белые кучатся,
зiницi дзвiнниць... Та й глыбокi ж очi цi!
Они вылетают к нам чёрными дятлами,
из обгоревших дупел морщинистых лет
стоном струн ивы «Синочки, дякую!»
жгучей промоиной сквозь хлад и лёд,
через всё русло трещиной наискось,
клокочет, сверкая, вода булатная.
— Де моя доля, верби, чи знає хтось?
— Там, на дзвiнницях доля була твоя.
Tam wśrod płomykow bieli, cny panie,
Jasną beztroską godziną
Bawił się umysl twój w pazia i pawia
Słodkich mażen dziecinnych.
Pudło drobiazgów, lakiery skrzypiec,
Konfederatki rog załamany,
I wiatr słoneczny w imieniu Lipiec
I wieczór "Tanga dla zakochanych".
Wciąz staromodnie zakołysany
Księżyc w brukowce odbija się slisko...
Nagle snieżyste peąknuły ściany,
Oczy się mruzą, oczy są w bliznach;
Czyż to się uda w sednie spokoju
Wzrokiem wewnętrznym los swój zobaczyć?
Tanczą plomyki...* Мал мала меньше,
и осыпается пудра. Горячий
вздох губ рубиновых, кожи прозрачность
и неподвижность взгляда янтарного —
смотрит Европа,
шуршит городами;
там
далеко
внизу
ночью
остатки лесов оживают
Возобновляют свой шум шелковистые ели,
лучистые клёны, акации, ольхи.
А на дне шума вибрирует «ой, ты...»
* Там, среди пламешков белых, пано́чек, / В ясную, беспечальную годину, / Твой разум играл в павлина и пажа / Сладких ребячьих мечтаний. / Ларец безделушек и лак скрипичный, / Конфедератки загнутый угол... / И солнечный ветер по имени Июль, / И вечер «Танго для влюблённых». / Как прежде — убаюканный и старомодный / Месяц в брусчатке отражался скользя... / Вдруг белоснежные рухнули стены, / Глаза жмурятся, глаза — в шрамах. / Удастся ль теперь внутренним взором / В глубинах покоя судьбу разглядеть свою? / Танцуют пламешки... (польск.)
Парус Лермонтова
За верболозом, за далёким верболозом
солнце встаёт, снова солнце встаёт.
Сквозь туман река блестит как путь предназначенья.
Каждой молекулой, каждым атомом своим блестит кремнистый путь
предназначенья.
Я не умею ходить по тебе, река, но я могу плыть,
могу плыть по тебе, тёплая река.
Горячая река, холодная река, кипящая река!
За моими плечами парус Лермонтова, я плыву против течения, ибо
только так я умею плыть, только так я умею жить!
Единственная, горькая
река моя,
река.