Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2016, №3-4 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Статьи
Одно стихотворение Грегори Корсо

Шамшад Абдуллаев

                             ВЕРНУЛСЯ ДОМОЙ

                             Стою на тёмной улице под почерневшим светом
                              и смотрю на окно. Я здесь родился.
                              Горит лампа; чужие люди ходят по дому.
                              На мне дождевик, сигарета во рту,
                              шляпа надвинута на глаза, рука на револьвере.
                              Перехожу улицу и открываю дверь.
                              Внутри знакомой вони от мусорных вёдер
                              поднимаюсь на второй этаж; кто-то из Грязноухих
                              норовит метнуть в меня нож…
         
                     Доверху налито возвращение затерявшимся временем.

                                                                       Перевод Юрия Сорокина

        Вряд ли он страдал в девятнадцать лет (когда вернулся к тридцатисемилетнему отцу за коллекцией марок) тоской по бесконечности, не позволяющей меланхоликам подчас поднять поутру даже чашку кофе, — болезнью, которую Роберто Боланьо называл «поседевшим юнцом». Жил где попало и места обитания постоянно менял, от Клинтонской тюрьмы до Гринвич-Виллидж, пока ему не подвернулся Harvard Advocate, пока в пятьдесят пятом не вышла «Весталка», в которую сын Микелины Колонны, как в топку, забросил этот запросто возникший десятистрочный набросок, — скорее (по возрасту) блатной Чаттертон, чем Шелли из подворотни, чей манускрипт в леопардовых яблоках ему довелось держать в руках вовсе не возле Испанской лестницы. Люди в окне (отец и мачеха) мерещатся чужими, потому что за три года в тюремной камере, отданные, как ни странно, бешеному чтению, блудный сын, в принципе, стал инаковидящим. Можно представить, как сейчас он внимательно смотрит не в сторону дворовых помоек и жилья, где ему предстоит пробыть несколько дней и вновь чухнуть в никуда, но (чуть левее либо чуть правее) — на пустынную улицу, словно его периферическое зрение здесь являет собой продолговатый клок неотступной земли, который всякий раз куда-то продолжается. Это сугубо битническое ви́дение, которое в своё время, в ранние пятидесятые, не жаловала образованная критика. Даже Болдуина, мы знаем, возмущала стихийная вульгарность и, по сути, неграмотность керуаковской прозы. Битники были всегда; они появляются с одними и теми же поведенческими приметами фатальной фамильярности в каждую переломную эпоху, когда словесность достигает пика своей выморочности и змеиного всезнайства. В этот момент внезапно к вам приходит чувак, чей рейнкот выглядит излишеством в повсеместном удушье дисциплинированной предсказуемости, и преподносит вековому воздуху пресыщенной определённости своё искреннее прочтение хаотичного простора. Настоящих ангелов литературы не балует просвещённая публика. Издатель «Становления американцев» спрашивал у Стайн, умеет ли она вообще писать по-английски; о Вирджинии Вулф говорили: сочиняет всякую чушь, если б не муж, и т.д. Короче, юный шпильман сегодня в сумерках «откинулся», вынырнул из джудекки в сторожко-мутное чистилище колких, пришибленных кварталов, но не́ для кого петь. Правда, беспризорные сновидцы в подслеповатых закоулках поигрывают с бойцовыми перьями, настолько наивные, что едва ли знают о соблазнах симонии, существующей в природе. Тем временем впереди скоро созреет новый, возвышенно-мстительный эпос разноликого изгойства для галереи «Шесть» и в отдалении замаячит фильм «Кушетка» с его радостно-дерзкой тенью, о которой Чарльз Лэм в позапрошлом веке написал: «я бы дал имя сыну, если б он родился, Ничего Не Делай».
         Под почерневшим светом обыденного предвечерья усиливается ощущение анамнесиса, словно ты уже «это» видел где-то раньше: вёрткий жест (открываю дверь) лёг сейчас на оттиск такого же давнего жеста, которому однажды в прошлом был присущ тот же рисунок мимолётности. Быстр также соседний стих (на мне дождевик, сигарета во рту), но последняя строка тянется долго, — здесь важна вовсе не длина фразы, а неотвязчивость замершего дыхания, непреклонность пневмы подросткового выползня перед уличной дракой, цитирующей хмельной клинок и тёмный эпилог елизаветинского драматурга, одного из первых его читательских дольче падре; Марло. К тому же теснота текста не может поручиться, что лезвие полоснуло ему щеку, — то, что не свершилось, и есть обетованье. Судя по всему, Корсо предлагает нам саднящую безакцентность ситуативных недомолвок: взаправду происшедшее отнюдь не становится с годами неизбежным, и стихотворение в какой угодно момент не истекает сукровицей личной биографии. Такая эллиптичная заплатка отсылает к язвящей цезуре кинематографического повествования (умный режиссёр никогда Мюриэля не покажет в «Мюриэле», и тело мёртвого мальчика в альпийской канаве безвидно останется за кадром в «Страхе вратаря при одиннадцатиметровом»). Перед нами случай, когда автор, пожалуй, устремлён к ёдзё (ведь весть на самом деле не выдаёт явность высказанного, но содержится в утаивании): к невыразимости, которая находится за пределами слова, но именно из неё (или из её эманации) состоит всякий поспешивший быть поэтический умысел.
         Сейчас, наверно, гений Артюра Рембо, словно дивясь неминуемости своей вороватой смелости, прокрался сюда, в проулочную темь, где никто не узнал его (воротившегося домой братана, так и не научившегося спесивой манерности приторно-свирепых уголовников, нищелюбивого трувера) и не решился идти «за взором его, и дыханием, и телом, и светом». Поэт намеренно оставил в восьмой строке большие буквы, Dirty Ears, чтобы читатель принял это ходкое погоняло внутри давно рассыпавшейся в прах, узкой шайки за антропоморфный приём, вызывающий италийских духов к ночной жизни, или за ищейку, потерявшую след, или за уличного вожака, не узнавшего своего соплеменника, что враждебно и нагло изменился после трёхлетней отсидки, своего собрата по дракам и грабежам. В общем, нам позволяют вообразить, как какой-нибудь мафиозно-вялый, анашистский фавн, перемалывая во рту жевательный табак и прислонившись спиной к выщербленной, обкуренной стене в опасливой, подловато неясной полумгле, собирается швырнуть ему вслед острый, короткий, тихосвистящий снаряд. Вблизи никто не толкает речь, все вокруг хранят молчание, ибо «язык — это глаз» (Уоллес Стивенс), особенно для шпанистой банды, чей пароль — чванливая меткость уцелевших артефактов криминального рыцарства и апперкотной брутальности, но нож (единственное существо, кому тут даны голосовые связки) умеряет налету свой вкрадчивый, сухой гонг, зависая над уже мелко заросшей зековской тонзурой.
         Он ещё молод, но всё-таки понимает, что стихотворный труд и вообще окрестность авторства надо мифологизировать, — даже в машинальном перечне второстепенных признаков бессчётной элементарности, в которой забота о слоге (если она, к сожалению, подворачивается рядом, чужеродная, в гуще обычной натуральности выживания) не простирается мимо tout le reste: горит лампа, на мне дождевик, шляпа надвинута на глаза, рука на револьвере, поднимаюсь на второй этаж, и т.п. Такой стенографический ход, не таясь, силится стать в небольшой поэме, как и эллипсис, отвлекающим манёвром набухающей постепенности, обещающей вот-вот лопнуть. Иной раз, правда, сюда забредают аллюзивные двойники (не забывшие, впрочем, поздние работы Корсо — допустим, «Женитьбу», сберёгшую интонационный комплимент Альфреду Пруфроку, или «Год в разлуке», поблёскивающий предчувствием его грядущей египтомании): под почерневшим светом прячет в себе кивок лунатической идиоме туринского заратустры, «ночь — это тоже солнце»; сигарета во рту похожа на самокрутку, на дымчатый оммаж Маяковскому за несколько лет до Фрэнка О'Хары, и т.д.
         Но в целом длительность и даль в исповедальной риторике питаются как раз авторской внимательностью к обилию внешних подробностей на фоне эгоцентрического самолюбования в простейших действиях бодрящегося протагониста. В основе линии непрерывности в разных эстетиках преимущественно лежит упрямая, нерефлексирующая, прямолинейная фиксация увиденных объектов, обеспечивающая между поколениями эстафетный обмен регулярной свежестью интуитивного изумления. Такой навык открытого, примитивистского описания пространственного вещества относится к маргинальной, подпольно-карнавальной спонтанности языкового сиротства. Мир кончился, но осталась ни на что не рассчитанная пластика поверхностных движений распахнутой плоскости, осталась безостановочность, дающаяся в перечислении случайных деталей несимволически зримого в текучести любого земного уголка, где наблюдателю нужно в первую очередь развернуть некую притаившуюся в материи автохтонную сущность, о которой следует немедля забыть, не одаривая её важной печатью мешкающего знака. Подобный протокольно мерный отбор событийных осколков и произвольных предметов оборачивается в тексте «Вернулся домой» своего рода давлением на фланги поэтической пристальности, пока в финальном фрагменте залётные элементы оптического лиризма не собираются на одной электризующей, глагольной кайме: «затерявшимся». Этому слову — без него наверняка не созрела бы верлибровая вещь — будто мгновенно удаётся распечатать несхватываемость скользкой здешности. Оно сияет яркой настойчивостью в последнем стихе («Доверху налито возвращение затерявшимся временем»), в котором угадывается натруженность всякой настырной гадательности по поводу сути, принадлежащей сфере безличного. Кажется, заключительная реплика всплывает в десятой строке подобием какого-то панического, медитативного инстинкта неуклонно и медленно умирающей личности, цепляющейся за неотвратимость иррационального, в то время как нож зависает навсегда в куске нимбической пустоты безвредной, диакритической сталью над головой Грегори Корсо.

        Фергана, 2016


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service