Воздух, 2016, №2

Атмосферный фронт
Статьи

О росте поэтической реальности

Анна Глазова

В конце восьмидесятых годов Аркадий Драгомощенко написал «Настурцию как реальность» — серию стихотворений с предваряющим их вступлением в прозе. Настурция в этом тексте представляет собой начальную точку для поэтической речи и для разговора о поэтической речи. «Настурция как реальность» — одно из важнейших для Драгомощенко высказываний поэтологического рода. В этом тексте рефлексия о процессе письма неотрывно следует за самим процессом письма. Поэт одновременно и пишет, и наблюдает за собой пишущим; поэтому стихи, собранные в этой серии, носят аналитический характер, а аналитическое вступление к ним склоняется к поэтическому способу говорить. Этот переход из регистра в регистр свойственен и другим текстам Драгомощенко, особенно в более поздний период, но «Настурция как реальность» заслуживает особого внимания.
Стихи о настурции Драгомощенко включил в состав не одной книги, а нескольких, уже после публикации их отдельно в «Митином журнале» и в журнале «Часы» в 1987 году. В 1990 году «Настурция» вошла в сборник «Небо соответствий», в 2010-м — в книгу «Описания», в 2011-м — в книгу «Тавтология». В разных изданиях текст подвергался небольшой правке, что ставит его окончательность под вопрос, и эта практика повторения и открытого признания изменчивости текста тоже составляет важную часть поэтики Драгомощенко. Текст претерпевает генез, рост и изменения, он переживается автором как протяжённый во времени процесс, а не как однажды законченное и самодостаточное целое. Поэтому, говоря о Драгомощенко, точнее говорить о неисчисляемом «написанном», чем о дискретных, поддающихся подсчёту стихотворениях. Рост, разрастание текста, изменчивость — на этом основана его поэтика, и поэтому реальность настурции как растения и оказывается таким выгодным для наблюдения процессом.
К разговору о настурции Драгомощенко, однако, мне кажется более удобным подойти кружным путём. В русской поэзии уже был случай, когда именно настурция и процесс её роста оказывались поводом для разговора о стихах. В «Путешествии в Армению» Осип Мандельштам пишет о настурции как событии в мире и находит в ней прототип события человеческого мышления и поэтической речи. По словам Евгения Павлова, Драгомощенко говорил, что выбрал предметом для разговора настурцию вне связи с Мандельштамом; по свидетельству Зинаиды Драгомощенко, жены поэта, исходной точкой было растение настурции, стоявшее на балконе у них дома. Но даже если это произошло неслучайно и Драгомощенко писал, вспомнив о настурции Мандельштама, поэтическая реальность этого образа обнаруживает больше расхождений между двумя поэтиками, чем сходства между ними. Именно рассмотрение этих расхождений сможет прояснить характерность поэтической речи Драгомощенко и устройство её реальности в большей степени, чем она проявилась бы в прямой цитате.
Когда писалось «Путешествие в Армению», Мандельштам был увлечён теорией эмбрионального поля Гурвича. Эта теория в двадцатые-тридцатые годы обсуждалась широко, но позднее потеряла актуальность: нынешние биологи объясняют эмбриональный рост алгоритмом, заложенным в генетическом коде. Гипотеза Гурвича, вкратце, заключается в том, что рост клеток на эмбриональном этапе развития организма подчиняется действию так называемых «митогенетических лучей», то есть особого слабого электромагнитного излучения, которое действует на клетки подобно тому, как магнитное поле действует на железные опилки. Под действием эмбрионального поля клетки распределяются в определённой конфигурации, а потом уже начинается рост отдельных органов. Изначально же, по гипотезе Гурвича, все клетки одинаковы и потенциально способны развиться в любую ткань организма.
Мандельштам пишет о разворачивании листа настурции, используя теорию поля Гурвича:

Зачаточный лист настурции имеет форму алебарды или двухстворчатой удлинённой сумочки, переходящей в язычок. Он похож также на кремниевую стрелу из палеолита. Но силовое натяжение, бушующее вокруг листа, преобразует его сначала в фигуру о пяти сегментах. Линии пещерного наконечника получают дуговую растяжку.
Возьмите любую точку и соедините её пучком координат с прямой. Затем продолжите эти координаты, пересекающие прямую под разными углами, на отрезок одинаковой длины, соедините их между собой, и получится выпуклость.
В дальнейшем силовое поле резко меняет свою игру и гонит форму к геометрическому пределу, к многоугольнику.


Илл. 1. Схема Елены Агронской.

Визуальное изображение роста листа настурции (иллюстрация 1) поможет сделать наглядным развитие «формы алебарды» в «фигуру о пяти сегментах», о котором говорит Мандельштам, а саму «дуговую растяжку», которой лист подвергается, схематически можно изобразить как стремление формы к окружности (иллюстрация 2).


Илл. 2. Схема Елены Агронской.

Мандельштам далее пишет о связи между настурцией, её эмбриональным ростом и человеческой речью:

Растение — это звук, извлечённый палочкой терменвокса, воркующий в перенасыщенной волновыми процессами сфере. Оно — посланник живой грозы, перманентно бушующей в мироздании, — в одинаковой степени сродни и камню, и молнии! Растение в мире — это событие, происшествие, стрела, а не скучное бородатое развитие! <...>
Правда ли, что наша кровь излучает митогенетические лучи, пойманные немцами на звуковую пластинку, лучи, способствующие, как мне передавали, усиленному делению ткани?
Все мы, сами о том не подозревая, являемся носителями громадного эмбриологического опыта: ведь процесс узнавания, увенчанный победой усилия памяти, удивительно схож с феноменом роста. И здесь и там — росток, зачаток и — чёрточка лица или полухарактера, полузвук, окончание имени, что-то губное или нёбное, сладкая горошина на языке, — развивается не из себя, но лишь отвечает на приглашение, лишь вытягивается, оправдывая ожидание. <...>
Какой Бах, какой Моцарт варьирует тему листа настурции? Наконец вспыхнула фраза: «Мировая скорость стручка лопающейся настурции».

Когда Мандельштам называет разворачивание листа настурции «событием» по контрасту с «развитием», ему важно подчеркнуть то, что появление растения в мире происходит не само по себе, а как бы в ответ на то, что бытийствует вокруг, — лист настурции присоединяется к событию, к общности жизни во всём богатстве её форм. Именно за это отношение к жизни как к общему связующему принципу в природе Мандельштам любил эволюционную теорию Ламарка и предпочитал её теории Дарвина. Не дарвиновское выживание сильнейшего Мандельштам видел как залог разрастания жизни, а Ламарково имманентное природе стремление к многообразию. В таком представлении биологические виды — это не конкуренты за место под солнцем, а сообщники, связанные универсальным принципом нарастания сложности. Теория эмбрионального поля Гурвича оказалась для Мандельштама важна тем, что выводит организующий принцип в природе из стремления к развитию биологической формы, форма в таком понимании не является случайностью. Иными словами, по Гурвичу, это мир вызывает к жизни организмы в их многообразии, а не организм завоёвывает себе место в мире, произвольно видоизменяясь.
При этом Мандельштам видит прямую родственную связь между развёртыванием листа настурции и началом поэтической речи. Когда он говорит: «Какой Бах, какой Моцарт варьирует тему листа настурции? Наконец вспыхнула фраза: "Мировая скорость стручка лопающейся настурции"», то вспышка этих слов восходит всё к той же «живой грозе, перманентно бушующей в мироздании», которая вызывает к жизни и саму настурцию, и разговор о ней. Эту же мысль Мандельштам формулирует и в одном из «Восьмистиший» 1933 года, в котором повторяются слова из пассажа о настурции и «дуговой растяжке» в её листьях:

                Люблю появление ткани,
                Когда после двух или трёх,
                А то четырёх задыханий
                Придёт выпрямительный вздох.

                И как хорошо мне и тяжко,
                Когда приближается миг,
                И вдруг дуговая растяжка
                Звучит в бормотаньях моих.

Речь поэта не становится событием, не ведёт к возникновению стихотворения как новой формы, пока она не подвергнется влиянию «дуговой растяжки», то есть действию имманентного мирового принципа роста. Когда возникновение стихотворения Мандельштам называет здесь «появлением ткани», то эта ткань состоит настолько же из текста, насколько из биологической материи. Стихотворения выстраиваются под влиянием «выпрямительного вздоха», выстраивающего стихотворный материал и придающего ему форму.
У этого восьмистишия есть другой вариант, в котором первая строфа остаётся той же, а вторая почти полностью расходится с первоначальным вариантом. В ней снова упоминается дуга, та самая, которая растягивает лист настурции и бормотания пишущего стихотворение поэта, но на этот раз эмбрион, растущий под натяжением этой дуги, — само мировое пространство:

                И, дугами парусных гонок
                Зелёные формы чертя,
                Играет пространство спросонок —
                Не знавшее люльки дитя.

От разговора о листе настурции Мандельштам переходит к разговору о форме пространства вообще, причём как базовую пространственную форму он воображает дугу. Этот же образ возникает и в ещё одном восьмистишии:

                И тянется глухой недоразвиток
                Как бы дорогой, согнутою в рог,
                Понять пространства внутренний избыток...

Разворачивающаяся дуга: так человеческое воображение выстраивает базовый образ пространства. Об этом говорит французский философ Гастон Башляр в книге «Поэтика пространства», в которой описывается пространственное воображение с точки зрения феноменологии. Башляр в своей аргументации часто использует образы, заимствованные у поэтов, для распознавания признаков, свойственных общечеловеческим представлениям и дневным грёзам о пространстве. Один из частых образов, рождающих грёзы о пространстве, — это завиток раковины, говорит Башляр. Более того, он указывает на то, что форма завитка раковины так сильно действует на воображение, что заставляет думающего принимать её за исходную формулу пространства вообще, как это произошло с французским натуралистом и философом Жаном-Батистом Робине, жившим в конце XVIII века. Башляр пишет (перевод Наталии Кисловой):

Существуют идеи-грёзы. Некоторые теории, считавшиеся научными, являются плодом грандиозной, беспредельной фантазии. Приведём пример такой идеи-грёзы. Она принимает раковину за наиболее ясное свидетельство свойственной жизни способности формообразования. В таком случае, всё, что обладает формой, имело онтогенез раковины. Первичное усилие жизни направлено на создание раковин. Думается, что в центре обширной картины эволюции живых существ, заключённой в трудах Ж.-Б.Робине, находится великая грёза о раковинах. <...> С точки зрения Робине, окаменелости — это фрагменты жизни, эскизы органов, которым предстоит обрести гармоничную жизнь на вершине эволюции, подготавливающей человека. Можно сказать, что человек внутри представляет собой некое соединение раковин. Каждый орган имеет собственную формальную обусловленность, уже испытанную на какой-либо раковине в течение долгих веков, пока природа училась творить человека. Функция строит свою форму по старым образцам, частичная жизнь строит себе дом так же, как моллюск строит раковину. Если мы можем заново пережить эту частичную жизнь, именно как жизнь, придающую себе форму, то обретшему форму бытию подвластны тысячелетия. Всякая форма сохраняет жизнь. Окаменелость — уже не просто когда-то жившее существо; это существо, живое поныне, уснувшее в своей форме.

Человеческому воображению свойственна идея о том, что формы не умирают, что у них есть жизнь другого порядка. Пантеизм этой мысли пронизывает и известное стихотворение Мандельштама о лестнице Ламарка — об эволюционной лестнице существ, по которой человек способен в своём воображении спуститься вниз к самым началам существования жизни в мире и ощутить то, что ощущают низшие формы жизни. Человеческое воображение — это всего лишь иная форма, которую принимает на этой стадии развития всё тот же «глухой недоразвиток», закручивая раковину и выгибая лист настурции.
У Мандельштама нет сомнения в том, что реальность настурции и реальность поэтической речи не только тесно связаны, но и относятся по существу к одному и тому же порядку бытия, выражая одинаковое стремление в природе к росту и многообразию. У Драгомощенко представление о реальности строится иначе. Уже само название рассматриваемого текста, «Настурция как реальность», предполагает, что можно вообразить и некую «настурцию как НЕреальность» или как отсутствие реальности. О какой же реальности, о каком порядке бытия идёт речь?

Начиная разговор с самого внешнего аспекта, надо отметить, что из текста Драгомощенко о настурции нельзя узнать ничего, что как-либо связано с ботаникой: ни цвет лепестков, ни форма листа, ни другие признаки растения в тексте не рассматриваются. Настурция настолько сводится к одному только своему имени, что без труда можно вообразить, будто автор никогда не видел настурции или же не знал, какой биологический вид носит это имя. Можно даже представить себе, что это имя, настурция, автор выбрал именно потому, что оно не сгущается до зрительного или осязаемого образа в его воображении. Более того, языковые факты, представляемые автором в тексте, способны смутить любого ботаника, да и не ботаника тоже: «Помнишь ли ты, как впервые / настурция отделяется от листа / платана?» Когда Мандельштам говорит о зарождении поэтической речи как о припоминании, вырастающем из несвязности бормотаний, и даёт как пример возникшую у него в голове фразу «мировая скорость стручка лопающейся настурции», он, пусть неточно называя росток настурции стручком, говорит о видимом, наблюдаемом явлении. Драгомощенко же сразу, с прозаического вступления, отказывается ограничиваться зрительным опытом: «Из своего окна я видел настурцию на балконе, таившую в словесном своём составе, словно в слепом стручке, новые завязи, соотношения, новые меры, коим в точности было предписано повторить бывшие» (курсив мой). Слепой стручок, зачаток настурции, которая раскроется в цикле стихотворений, состоит не из клеток живой материи, её состав — словесный, и всё выросшее из этого словесного состава тоже будет иметь исключительно языковые свойства: новые завязи, соотношения, меры будут завязями, соотношениями, мерами между словами.
Реальность настурции у Драгомощенко словесна, а подразумеваемый образ — не растение, но сама сцена написания текста о нём. Настурция, имя, — это только указатель пути, которым читатель может пройти по следам письма. Драгомощенко знает и со всей ясностью говорит об этой природе своей поэзии в другом тексте, написанном немного позже, чем «Настурция и реальность», — в романе «Фосфор» (1994):

В итоге неизъяснимое превращение и бумаги, и карандаша, и его движения, и движения глаз в иное, природа чего до сих пор непонятна и о чём просто и коротко сказал однажды Башляр, называя это «поэтическим образом», — возникновение чего есть явление внезапной тишины на поверхности человеческой psyche. Я люблю подолгу — в окно. С той поры, как у меня появился письменный стол, я располагаю его таким образом, чтобы слева непременно находилось окно. Нет ничего прекрасней буквенных сетей, разворачивающих своё строгое мерцание.

Здесь упоминается книга Гастона Башляра «Поэтика пространства», уже цитировавшаяся выше в связи с мыслью о том, что людям свойственно воображать пространство как развёртывающийся завиток. Драгомощенко называет здесь поэзию «превращением в иное, природа чего непонятна» — и, словно подтверждая гипотезу Башляра, наблюдение за процессом письма приводит поэта к образу разворачивания: «буквенные сети» «разворачивают своё строгое мерцание». Как Мандельштам, описывая настурцию, говорит о разворачивании листа, так и Драгомощенко говорит о разворачивании, но только не листа растения, а речи на листе бумаги:

Постигаемое можно представить как разворачиваемое вспять полотно языка... как язык, заключающий в себе неустанное, только, быть может, в письме уследимое соскальзывание в раскрывающее себя повсюду «иное». <...> Вместе с тем это можно назвать временем (как бы ни было условно здесь это слово) вновь и вновь наступающей «первой встречи». Летом я получил письмо от друга, в котором говорилось о смерти некой женщины (никогда не знал её и никогда теперь не увижу), о её последнем дне, когда восемь подруг собрались у постели умирающей, и стоял ветреный весенний день, и было видно из окна, как ветер с океана гнал траву... Из своего окна я видел настурцию на балконе, таившую в словесном своём составе, словно в слепом стручке, новые завязи, соотношения, новые меры, коим в точности было предписано повторить бывшие... словно в сумрачном стечении согласных — в смерти, — где, нарастающие, смывающие друг друга, возникающие, дрожат бесчисленные связи реальности.
Стихотворение в стихотворении, «как бы слой за слоем — и так без конца, словно жемчужная сеть Индры». Разматывая свой кокон к пустоте, к началу, к первому соскальзыванию слова в движение речи, волшебно связующей десятки тысяч километров и сотни лет во взгляд через плечо другого. Есть она... и нет её1.

«Реальность настурции» — это реальность воображения, основанная на внутреннем зрении: в такой реальности можно встретиться с женщиной, которая уже умерла, прочитав о её смерти в письме, и именно встреча с текстом и станет «первой встречей». Так же и настурция: она существует не за окном, а здесь, в тексте, который говорит «из своего окна я видел настурцию на балконе». Неважно, видел ли автор настурцию за окном, когда писал эти слова: сама языковая реальность этого имени, «настурция», утверждает её место в мире и связь с любым, кто повторит её имя. Здесь как нельзя кстати слова о жемчужной сети Индры, которые Драгомощенко цитирует по трактату древнего буддистского философа Фацзана, в основе учения которого лежит тезис о взаимопроникновении и взаимообусловленности всего сущего. Буддизм в целом опирается на представление о первичности языка по отношению к вещественному миру: материальность мира, времени и пространства — это всего лишь незначительный побочный эффект разворачивания реальности мысленной и словесной. Что же касается сети Индры, то этот образ пространства отражает принцип взаимопроникновения множества и единства: эта сеть, объемлющая весь мир, состоит из зеркальных сфер, в каждой из которых отражается вся сеть, а сама единичная сфера отражается в каждой другой сфере в сети: всё отражается в одном, а одно — во всём.
Однако, в отличие от буддистского представления о пространстве как о сети из множества и единства, пространство письма, воображаемое Драгомощенко, имеет не только структуру сети, но и её назначение: поэт сворачивает сеть, чтобы найти уловленное. Когда поэт описывает «пространство, спасительное рассудку», он «разматывает свой кокон к пустоте, к началу», в сеть поэтической речи улавливает пустоту, то пустое начало, в котором нет разницы между вещью и именем. В его речи название цветка, «настурция», превращается в название пустоты:

                <...>
                настурция необыкновенно проста (пуста)
                до первой строки (с любого конца).
                Позиция равновесия.
                Скобка, которую не закрыть.

Пустота, с которой начинается и в которой потенциально бесконечно длится речь, открывается скобкой. Евгений Павлов, также отталкиваясь от несходства настурции Драгомощенко с настурцией Мандельштама, пишет: «Его [Драгомощенко] настурция — не некая неделимая точка отсчёта, ощутимо и веско впаянная в артикуляцию поэтического слова [как у Мандельштама], но «неубывающее шествие форм». Единственная выпуклость, о которой можно говорить в применении к поэзии Драгомощенко, — это дуга открытой скобки, траектория косвенности, простирающей высказывание в бесконечность, сохраняя при этом позицию равновесия»2.
Тогда как поэтическая речь разрастается, по мысли Мандельштама, движимая неким общим — общим для всех отдельных высказываний и общим для всего живого — формообразующим полем, у Драгомощенко речь не разрастается из силового центра, а начинается с силового толчка, отмеченного скобкой. Основное свойство такой речи, как пишет Е. Павлов, — это «косвенность», то есть поэтическая речь исходно маркирует себя как неподвластную для сил синтаксиса, устанавливающих подчинение в предложении. Всё, что говорится в этих стихах, замечается как бы в скобках.
Для того, чтобы речь стала «косвенной», необходимо открыть скобку, произвести операцию по выходу из структуры «первостепенности / второстепенности». Открытие скобки, таким образом, равносильно побегу речи, в обоих значениях этого слова: это и побег от подчинения, и побег-росток разрастающихся смыслов. Рывок, обозначенный скобкой, Галина Заломкина сравнивает с растительной почкой, когда пишет о настурции Драгомощенко: «скобки-почки всегда могут раскрыться, они содержат потенциал дальнейшего движения вперёд, вырастания новых смыслов»3.
Побег за скобку и рост словесной ткани настурции противостоит речи структурированной, подчинённой внешним правилам. Александр Скидан называет поэзию Драгомощенко «головокружительной феноменологией», то есть такой речью, в которой «настурция в словесном своём составе» порождает в восприятии цепь смыслов, не столько организующих, сколько органично разрастающихся в сознании пишущего. Скидан находит в «Настурции» и один из ярчайших моментов перехода, вынесения за скобку, на котором хочется остановиться подробнее:

Концептуальный каркас сплетается из сенсомоторных корпускул восприятия, тончайших резонансов и сдвигов, накатывающих волнами и телескопически приближающих к нам саму материю, косную ткань процесса описания цветка, его прорастания в сознании пишущего. Но в финале эта головокружительная феноменология, призматически разлагающая структуру чувственного и когнитивного опыта на ряд дискретных моментов, резко обрывается — как будто надрезали нейронную струну — вторжением обыденно-жуткой реальности4.

Здесь имеется в виду третья часть «Настурции как реальности»:

                Вибрирующая настурция (погруженье
                шмеля в недопитую оторопь крыльев) в
                пряже намерений укрепляет края
                (что-то происходит с глазами — не достигают ума)

                материи в существительной косной ткани цветка, —
                распускает округлые траурно в сумерках
                (вскрику гортанных кустов в друзах осени их уподобим) листья.
                (знание, принадлежащее мне,
                её бережно впитывает, подключая
                к неисчислимым сетям капилляров:
                настурция — лишь отрезок нейронной струны).

                Некоторые проедены гусеницей, тлёй, лучами.

                В подъезде сочится надпись:
                «Убит Вольтер, срочно звони».

                Сыр букв мел.

А. Скидан отмечает внезапный перенос из речи разрастающейся, косвенной в речь прямую, подчиняющую восприятие неумолимым, «внешним», правилам. Прежде настурция была вибрирующим «отрезком нейронной струны» и вызывала к жизни ряд образов и знаков, но в момент обрыва эта реальность ощущения оказывается стёрта самой прорвавшейся материальностью языка, его оболочкой, тем «сырым мелом букв», который, в отличие от колебаний настурции в сознании, можно потрогать руками. Феноменологическая скобка здесь схлопывается, выбрасывая пишущего и читающего вовне поэтической реальности. Скобка у Драгомощенко — это та, используя выражение Мандельштама в другом контексте, «дуговая растяжка», которая своим натяжением отделяет эзотерику текста от экзотерики, слово от «сырого мела» (чернил, пикселей), которым оно записано, рост словесной ткани настурции от материальности цветка за окном.
Поэзия Драгомощенко проблематизирует несводимость реальности и материальности речи, она имеет исток в необходимости и неизбежности скобок между ними. Однако энергию этой катастрофической несводимости Драгомощенко использует для раздвижения, а не закрытия скобок, он указывает на возможность называть в поэзии всякий раз то, что отодвигает неназываемое.



1 Здесь и далее «Настурция как реальность» цитируется по «Митиному журналу» № 13 (1987).
2 Павлов Е. Тавтологии Драгомощенко. // Новое литературное обозрение. — 2015. — № 131.
3 Заломкина Г. Распознание осенней вегетации речи. // Там же.
4 Скидан А. Сыр букв мел. // Новое литературное обозрение. — 2013. — № 121.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service