Три тени Дилана Томаса1.Голые, с общей линией буквы почти латинской, обернувшейся вспять и положенной ниц на тесной простыне темноты, какой бы широкой и чистой ни была; гулкие, бьющие и сверху, и снизу по ковкой волне — золотой, остывающей маске — рыбой двойной, разлучаемой чайками, чьи визги, как в двенадцатой, крепко к мачте привязанной песни, кажутся песней, надвое разрывающей снасти, — чтобы и плыть, и остаться хоть чешуйками кожи, парусами на розовых, вдруг увидавших вожжи водах в пятнышках родных островов, что ставят мрежи из красной нити на стаи быстро блестящей дрожи, вдрызг текучего зеркала, — глубже, глубже и глубже; и чем глубже, тем ячея реже, реже и реже, пока не станет зеркало на беспросветном ложе снова сталым зеркалом, но всё холодней и глуше, — пока наконец можно будет в него посмотреться и увидеть остров, злые скалы, морского старца, что спит среди тюленей в пещере, гнетущей сердце, и увидеть греков, крадущихся к нему по-детски, чтобы схватить, чтобы выжать его, как полотенце, и так выжить в будущем, которое не сотрётся с вод, если для того, кто скоро семь лет остаётся скрытым, через четыре песни не начнёт сбываться. 2.Из гласных буков и согласных букв, из долгих стволов и шорохов кратких, из птичьих йот, невозвышенно кротких, из полуглухих, усечённых стук'в, из мелкого моря, что идёт вспять, сколько бы ты воспеть ни шёл за ним, из тощих лет и тучных ночных зим, в которых заученно сердце спит. Из ветра, носящего злую чушь снежной, бабской, в комья слепленной речи; из воздуха, вылупившего рачьи в тёплой толпе, где его — по чуть-чуть; из детских жарких голов на траве, ломающих учебные дрова для башни слов, где словесная тварь поселится, как жуки в букваре. Из тёмных зверей, что всё смотрят в лес, где за деревьями всё ходят, ходят боги и чешут рога о гласные буки, или это там ходит белый лось; из сонного запаха тел, когда их общая кожа всего бессонней, и гладко, как будто по снегу сани, в их белые земли въезжает беда. Из букв, на всё согласных, что стоя́т голые и называют свой номер чётко и громко в узких сроках камер, но слышны́ только свисты птичьих йот; из едкой крови, съевшей буквы лиц и ставшей алфавитом на крови́, откуда бьют, губы твои кривя, пустые вопли темногласых птиц. 3.Так слово за слово из слов уйти, как незаметно выйти из гостей и прочь, пока ни с кем не по пути. Проходит ветер, вызнавший почти все имена твоих пустых костей, чтоб слово за слово из слов уйти. И ты с ним заодно себе свисти в чужую дудку всех благих вестей: прочь, прочь, пока ни с кем не по пути. Вода, и звёзды, и песок в горсти — пароли сговорившихся страстей, чтоб слово за слово из слов уйти. Чтоб треском стать в искрящейся шерсти, в сухой ночи древесных крепостей, — прочь, прочь, пока ни с кем не по пути. Как в детский ворот, в тесное «прости» всунь горло, чтобы стать ещё пустей и слово за́ слово из слов уйти прочь, прочь пока ни с кем не по пути. Буки Веди
...из больничных серых плит... Лев Васильев Мать вторая, Изувечиха, голубые потроха, что гремит внутри кузнечика, пухнет в брюхе паука? Мать вторая, изувечь их, а, вечные они пока?.. Два кузнечика на цоколе, взятом в равенство тепла остыванию, зацокали: «Что ж так быстро утекла...» Не зеницею из ока ли? Нет, зверьком из-за стекла серого, из века серого, сжав по-птичьи в кулачках горстки воздуха несмелого, пересмелившего страх, все ожоги смол и сер его, весь, как слово твёрдый, прах, где не ждали и не ведали ни паук, ни муравей, или кто́ там, буки, веди ли, что они одних кровей с той, что распустила петли и притихла в мураве, спрятав слух внутри кузнечика, голос — в брюхе паука, ручки-ножки огуречика — в изумрудные меха, всё поломанное плечико выставив из них слегка. Вся, как луч, внутри преломлена в царстве чёрных влажных доск, на которых жизнь от слов длинна и мелком крошится кость, и взлетает до седьмого дна Катерина — руки врозь — на колёсиках Кулигина, чтобы щука или рак пересилили курлыкина или даже бурых крякв, чтобы «жив-жив-жив Курилка, но- -жки тонки, а жить так...» Нет, совсем уже не хочется, и не то чтобы коптить, — разговаривать, по отчеству называть слова, на нить, рвущуюся так настойчиво, нанизать их: «да» — на «нет», настоящее, из Блока, то, что попискивает крот, или то, что горлом блёкота слабогрудого идёт, или голубой осокой до уха разрезает рот, чтобы он лежал хотением, червяка ли, червеца, в голове гнезда, под тенью переменного лица листьев бы... Но нет, под стенкою из больничного сырца. Кто приищет ей кормление? Кто посмеет поднести? Кто отважит сердца мление в цепкой кожистой горсти ужаса? Кто в смертной лени просвистит: про-сти, про-сти? Нету птиц с такими пенями, а у тех, кого она знать хотела, нет терпения за калиткой присно-сна ждать её, пока варенье не доварит и одна выйдет в поле за участками в беспризорную траву, шляющуюся от счастья в мирном свете, наяву, шелестящую причастием, то невесту, то вдову ветра, чтущего по памяти то, что мы теперь должны вызубрить, — начала камеди и основы тишины: ранку на коре дырявите и живёте без войны во саду ли, в огороде ли, в поле, что шагает вслух за стихами, или вроде глухо бредящих старух; каплю камеди берёте и добавляете на слух к зобной темноте, смыкающей связки раз и навсегда так, что вместо них стрекающая поперечная вода, голос, будто кость, ломающая чёрной диафрагмой льда. Камедь-шарик, сад окру́гливший, сливы маленькую кровь положи в свой крик, обугливший разом башню вечных слов, ту поленницу, где бог ещё равен тысяче слогов, тысяче заплат межсловного неразумного огня, белого, почти бескровного, прикровенного ягняти, в этой башне замурованного и сгоревшего до дня, у́тра, если на которое и смотреть, то сверху вниз вместе с теми, кто не гордые, что туда же забрались: чтоб все знаки стали твёрдые, чтобы навзничь, а не ниц. Не́ перед кем, да и незачем, если воздух — это лес, где все ветки острым лезвием ве́тра обрубает бес и стоят пути отвесные без задоринки и без ангелов, заплаток плачущих; сколько их ни пришивай, отрываются, и начисто, будто не было ни шва; сколько к ветру ни притачивай слов, уцепишься едва за листочки бездревесные; как ни щупай этот пульс, только твари-бессловесницы отзовутся. Так и плюс — перекладинки на лествице, что, треща, пересеклись и отдали сердце — тяжести, что была ему дана в детстве, как простое тождество: дважды два равно война четырёх с пятью за то́, чтобы у клетча́того окна первым встать, как будто в очередь, чтоб увидеть, как внизу делят матери и дочери тёмной камеди слезу, вытекшую из проточины посмотреть на бирюзу.
|