Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2015, №3-4 напечатать
к содержанию номера  .  следующий материал  
Объяснение в любви
Почти апофатическое, кругами, приближение к Тимофееву

Кирилл Кобрин

        Я ничего не понимаю в «стихах», так что буду упоминать их здесь нечасто. Что такое «поэзия» — перебирая в уме позеленевшие от древности определения, — тоже ни говорить не хочу, ни даже прикидываться, будто до конца понимаю, что это. Ну, какое-то поле возможностей речи и жеста, что, между прочим, взаимозаменяемо, речь есть жест, а жест есть один из способов речи. Получается, что для меня речь больше, чем жест, но может быть и по-иному, всё зависит от точки наблюдения.
        Но самое главное «не», которое я должен поставить впереди дальнейшего, — это «не знаю, как писать о стихах, поэзии и поэте». Тут в дело вступает история, причём история последних двадцати-тридцати лет. Впрочем, уточню, что речь идёт о писании на русском. На английском о стихах как писали, так и пишут, уже целый век, если не больше. На других языках не читаю, кроме разве что чешского, но там — учитывая ограниченность круга читателей и отсутствие какого-либо интереса к изъявлению интереса извне — отдельная история. Так что остановлюсь на русском. Была советская критика, разных изводов, жёстко-официозная и мягко-официозная, с ней всё ясно. Она была и она есть сейчас, потеряв лишь связность и стройность тезауруса ввиду исчезновения внятных идеологических установок, заданных по умолчанию, и системы материального вознаграждения за использование таковых. Строевые стали нестроевыми и выделывают разные смешные трюки, напоминая старого сержанта на гражданке, который во сне принимается отдавать команды. От старого времени остались вольноопределяющиеся, которые, по большей части, философски озабочены и используют стихи в качестве отправного пункта разнообразных спекуляций об устройстве мира, культуры и человека, порой небезынтересных. Что касается появившихся потом — поколений, так сказать, более молодых, то они отчасти перенимают военную дисциплину предшественников, отказываясь, впрочем, в силу благоприобретённого вольнолюбия, объединять свои подразделения в части. Получается немалое количество горизонтально расположенных взводов литкритиков и вообще пишущих о стихах, которые исходят из соображений внутренней дисциплины и лояльности своим специальным дискурсам.
        Каждый из элементов этой новой для русской культуры горизонтальной системы знает свой язык разговора о литературе, особенно о стихах. Дело в том, что если речь о прозе, то общим предметом может стать сюжет, фабула, поведение героев, идеологический посыл и прочее. В данном случае разные языки критических подразделений вынуждены хоть как-то соотноситься; предмет описания отчасти диктует язык описания. Со стихами дело иное. Здесь дробление столь сильно, а получившиеся от него самостоятельные подразделения настолько самостоятельны, что у них и набор обсуждаемых стихов свой у каждого. Или почти свой. Пересечения случаются иногда — вроде недавних дискуссий насчёт украинского стишка Бродского, — но обсуждаются они уже чисто политически и совсем как проза, или даже публицистика. В остальном же у каждой группы собственный набор героев, собственный тезаурус и собственная аудитория — ситуация идеальная, учитывая, что, на самом деле, по горизонтали никто никого не трогает и вообще всё равно. В этих условиях единственным возможным способом говорить о стихах поверх вышеназванных барьеров, редутов и окопов оказывается жанр ресторанной критики. Любой, будь то условный постмодернист, условный народник или условный державник, готов, причмокивая, обсасывать словечки, фразочки, аллюзии и так далее. Здесь поэзия возвращается в предмет мещанского обихода, вроде вышитых салфеточек на телевизоре или большого блюда со студнем. Пальчики оближешь, а облизав, описываешь процесс облизывания, причём как можно изысканнее и даже с некоторым энтузиазмом. Так получается ресторанная критика, которая уже давно подменила собой литературную критику в той её части, что отвечает за просвещение так называемой «публики» в отношении беллетристики, стихов и проч. Впрочем, разновидность критики, которую называют «филологической», тоже в этом роде — только здесь адресатом оказываются как бы «свои», с которыми можно те же самые косточки обсасывать — но уже со смаком конносьера и гурмэ. И, конечно же, поговорить о том, кто на кого влиял.
        Так вот, я не имею никакого представления о том, как писать о стихах; да и, рискуя оказаться крайне непопулярным среди читателей поэтического журнала, где этот опус предполагается опубликовать, не совсем понимаю, зачем вообще о них писать сегодня, за пределами области знания под названием «филология», «история литературы» и так далее. Неинтересно, что ли. Мне неинтересно — на выражение общего мнения тут глупо претендовать, учитывая и свой собственный крайний индивидуализм, и персональное нахождение вдалеке от этой области знания вообще.
        А вот история с исторической социологией, с даже соположной им антропологией (современной, конечно, то есть не про население Папуа Новой Гвинеи) — это интересно. Плюс всё, что про то, как устроена жизнь в отдельно взятом городе, квартале, квартире, языке, культуре. И, конечно, своего рода феноменология поэта — кто и что он сам по себе в ряду обстоятельств жизни. Чуть не забыл — ещё важно, как работает язык, в каких местах он обретается и как соотносится с другими языками — социальными, художественными, да и просто с другими языками. Именно так, круг за кругом, сужая обороты, приближаясь медленно и как бы посматривая в сторону, а не на самого поэта, но всё время имея его (и только его) в виду, о поэтах говорить интересно. Лично мне интереснее всего про нескольких; Сергей Тимофеев один из них.
        В каком-то смысле Тимофеев для меня идеальный поэт — не самый любимый (тут я опять-таки не понимаю, что это), не самый лучший (мы не на чемпионате по стихосложению или первенству по судьбе), а именно идеальный современный русский поэт как социальный, культурный и даже психологический феномен. Делает его таковым, прежде всего, точка, где он находится и откуда говорит. Точка эта — Рига, и её стоит немного обсудить.
        Несколько лет назад вышла удивительная антология «Латышская/русская поэзия. Стихотворения латышских поэтов, написанные на русском языке», подготовленная Александром Заполем из той же группы «Орбита», куда входит и Тимофеев. Там напечатан большой корпус текстов — от стихов пастора Глюка, переводчика Библии на латышский, до сочинений Яниса Рокпелниса и латышских авторов последних поколений. Эта книга поучительна не только для историков литературы, она есть удивительное упражнение в дистанции от языка, причём языка, на котором написано то, что обычно называют «великая поэзия». В антологии немало опытов, заставляющих вспомнить русские стихи Рильке, но главное там другое. Стихи, сочинённые поэтами, для которых русский был если и не родным (и даже, быть может, не одним из родных), но очень близким, в какой-то степени «своим». В этой степени — главное приключение книги. Русский язык — и русская поэтическая традиция — берётся представителем совсем другой традиции, истории, способа жить и думать исключительно как инструмент. Не «поэт — орудие языка», а язык — орудие поэта, но орудие тонкое, иногда не совсем понятное, очень интересное и — памятуя последние сто лет — довольно опасное. Во вступительной статье Заполя рассказываются совершенно невероятные, в духе УЛИПО, истории о том, как в советское время латышские поэты писали русские стихи (верлибр, конечно), но в силу общеидеологических и локально-политических причин вынуждены были выдавать их за русские подстрочники своих латышских стихов. Подстрочники иногда даже издавались в специальных сборниках подстрочников, предназначенных для несведущих в языках советских (и даже тайно антисоветских) русских поэтов, которые перелагали их, как полагается, в рифмованные русские вирши. Дальше больше — иногда эти вирши переводились обратно на латышский.
        Подобные приключения — в духе прогона некоего текста через Гугл-транслейт с последующим возвращением его в язык оригинала — интересны тем, что они дают возможность аудитории, привыкшей, что она читает на Великом Языке Великую Литературу Великой Традиции, получить в распоряжение иной вариант — не только художественного, литературного, поэтического мышления, но и работы с языком вообще. И вот так появляется возможность рождения совсем другой поэзии на языке, в котором «другая поэзия» как-то вообще не предусмотрена — подобно тому, как в приложенной к этому языку культуре не предусмотрен другой тип сознания. Тимофеев — счастливый пример реализации этой возможности. В этом смысле он — и его коллеги по «Орбите», и некоторые русские авторы, обитающие в других культурно-географических контекстах, — мне интереснее тех поэтов и непоэтов, что сочиняют тексты на русском, находясь внутри Большой Русской Культуры. Те, что внутри, обслуживают гигантский громоздкий механизм, они работают на фабрике, на конвейере, а Тимофеев и его подельники по другому художественному мышлению на том же языке — одиночки, кустари, частники. В силу неискоренимого мелкобуржуазного сознания я решительно предпочитаю первых вторым.
        Но и это ещё не всё. Здесь ведь не просто ситуация, неверно описываемая словосочетанием «поэзия русской диаспоры» («диаспора» всё же предполагает хотя бы символический центр), здесь есть конкретная точка на карте и есть соответствующее устройство жизни. Это не просто Латвия, это Рига. А в Риге исторически сразу три разных культурных сюжета: немецкий, латышский и русский плюс возможность смотреть на Скандинавию. В Риге не то чтобы всё другое, нежели в России (нужно же хоть раз проявить патентованную имперскость — вот, получите, проявил, приплёл зачем-то экс-метрополию), в ней образовалось своё, не исчерпывающееся простой суммой нацэлементов. Андрей Левкин, на самом деле, всё это много раз разъяснил, тщательно, подробно, но, увы, мало кто понял. Помимо всего прочего, Рига важна, так как открывает прекрасную перспективу — сделать другую культуру на своём языке. Что удавалось немногим. Скажем, англоязычным удалось, и немецкоязычным тоже (если иметь в виду Германию, Австрию, Швейцарию и даже отдельно взятые Черновцы и Трансильванию), а вот италоязычным нет. Я имею в виду не набоковский фокус с извлечением в любой точке местонахождения автора — Берлине, Париже, горах штата Монтана, отеле в Монтрё — пробирки, где плещется чистейший дистиллят Великой Русской Литературы. Случай Риги, собственно, случай Тимофеева обратный. Описывается он примерно так: «я тут живу, здесь такие и такие сюжеты вокруг, но я сам по себе, а сюжеты сами по себе, хотя мы и знаем о взаимном существовании, и вполне друг друга уважаем».
        Отсюда, как мне кажется, интонация стихов Тимофеева. Она неторопливая, спокойная, уверенная в своём приватном существовании. Поэт прогуливается по городу, наблюдает и сочиняет разные истории. Или вспоминает их. Поэт — горожанин, бюргер, буржуа. Ничего плохого в этом определении нет, наоборот, почти всё лучшее, что было сделано в литературе и иных искусствах в последние лет 200, произведено представителями буржуазии. Для поэта быть буржуа — значит иметь вполне определённую точку наблюдения жизни и размышления о ней. Точка эта (ещё раз) находится внутри городских стен, она достаточно оборудована для жизни, в каком-то смысле она комфортна. Она есть тот самый «мой дом — моя крепость», только вокруг этой точки нет стен, она не обставлена мебелью и для её обладания не надо брать ипотеку. Точка миросозерцания, без которой невозможна своя интонация, а интонация — по крайней мере, для автора этих строк, — главное, что есть в стихах. Устроившись в точке миросозерцания, поэт может, не отвлекаясь на пустяки, делать что угодно, даже подрывать основы — себя и своей точки. Собственно, так и делались великие революции, американская, многочисленные французские и иные — их совершали буржуа, кто же ещё?
        Сейчас время революций прошло (так же, как оно когда-то, в раннее Новое время началось), и буржуа, по большей части, созерцает из своей точки прошлое. Расхожий вариант подобного созерцания даёт в результате поп-ностальгию, явленную в таких вещах, как мода на «бель эпок», стимпанк и проч. Но есть и иная разновидность, назовём её старым добрым словом «меланхолия». В.Г. Зебальд, отец нынешней европейской меланхолии, медленно и печально рассказывал бесконечную всемирную историю разрушения, не очень даже удивляясь тому энтузиазму, с которым представители рода человеческого уничтожали друг друга и плоды собственных трудов. В его повествовании история, прошлое проплывает как пейзаж за окном вагона поезда — вот руины, вот выгорел лес, вот траншеи, полные трупов, а вот пустая заброшенная платформа, на которой стоит мальчик лет десяти в сером пальто с фибровым чемоданчиком в руке и ждёт, когда его то ли отправят в Терезин, то ли приедет благородный спаситель и увезёт в смертельно скучный, но совершенно безопасный валлийский городок. Заоконные картинки вытягиваются в ленту, всё теряет свой отдельный смысл, остаётся только один — смысл движения из точки а в точку б, из рождения в смерть, из начала книги в её конец. Дописав книгу, автор умирает в пути, сидя, впрочем, не в вагоне, а за рулём автомобиля.
        Тимофеев не ездит, а ходит, несмотря на присутствие в некоторых его стихах транспортных средств. Он наблюдает жизнь с высоты человеческого роста, но страсть к перебиранию разных историй у него совершенно зебальдовская. В отличие от В.Г.З., эти истории медленно — и неуклонно следуя внутренней логике — выходят за рамки чисто жизненных происшествий, приобретая фантастический оборот, но собственная поэтическая интонация делает их невероятно правдоподобными, собственно, делает их правдой. Я, к примеру, верю всему, что написано в стихотворении «Джо Дассен». Белые штаны, белые туфли и распахнутую на груди рубашку этого припудренного кокаином певца велюровой грусти я видел сам, на экране телевизора, в конце семидесятых, но вот про его леопардовые плавки узнал от Тимофеева. Теперь гардероб Дассена полон.
        Неудивительно, что эти тексты звучат на фоне треска настраиваемых радиоприёмников, треска, в который иногда вплывает задушевный голос диктора, обрывок забытой мелодии или вопли толпы, внимающей вождю нации. У Зебальда прошлое растворяется в мелькании картинок в окне поезда его повествования, у Тимофеева прошлое и настоящее растворяется в звуках героической эпохи радиоволн. Это придаёт его стихам некоторую — быть может, даже излишнюю, — негу и грусть, делая событие созерцания нашей бессмысленной жизни занятием даже приятным. Не ностальгия в духе «ах, как хорошо было раньше!», а меланхолия по поводу закончившейся истории времён господства классического буржуазного сознания, истории мира, наполненного вещами, этим сознанием изобретёнными. То были надёжные вещи: радио, телеграф, большие открытые автомобили «роллс-ройс», романы Томаса Манна, веймарские кабаре, линкоры, стихи Александра Чака, костюм-тройка, модернизм. А также тоталитаризм. Оплакивать — учитывая последний из перечисленных феноменов — глупо. Но вспомнить, перебирая под треск секвенций теряющие смысл штуки, рассказывая сегодняшние происшествия с языковой, временно́й, эстетической дистанции — интересно. Собственно, это я и хотел сказать. Читать Тимофеева интересно. Думать о его текстах интересно. А это для меня (см. первые несколько абзацев данного сочинения) и есть главное, поверх дискурсов, окопов и барьеров.


к содержанию номера  .  следующий материал  

Герои публикации:

Персоналии:

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service