Воздух, 2015, №1-2

Дышать
Стихи

Восхождение на гору Кармель

Марианна Ионова
1.

Чайки кричат в троллейбусе.
Тонко постанывает что-то, пока едем, рессоры, но как бы издалека, а не изнутри.
Сейчас будто сказали Валере: главное
— это перемещение. Да, кивает Валера.
Есть вещи, которые существуют.
Оно всё — всегда тут, назови это красотой...
Может быть, я придумываю? Нет, оно есть,
есть — Валера кивает опять,
так, чтоб другие пассажиры не видели.
Он думает: «пассажиры» смешно звучит.
Просто люди. Разве теперь обращают внимание,
когда пользуются общественным транспортом,
это делается точно в трансе, троллейбус
и есть тот транс, который обезболивает,
помогает выдержать город километров,
пряча его, как доктор за спину шприц.
Как назвать этих людей? Горожане?
Горожане — в маленьком городе вроде
Зарайска. Просто люди. Себя не сознают, и не сознают,
что движутся, едут.
Город их несёт на ладони, а они будто в себе
плывут. Троллейбус, автобус — но не трамвай.
Трамвай не несёт, он едет, и ты с ним,
из милости.
Если встать ровно в центр круга
прежде, чем тронется первый с утра трамвай,
и когда этот первый очертит тебя дугой,
кто-нибудь из вагона выкрикнет твоё имя,
а ты мысленно произнесёшь другое...
(Толя крикнул: «Валера!»)
...твоя прежняя жизнь забудется
и начнётся новая жизнь,
такая,
кем ты себя назвал.
(«Дант», — произнёс Валера.)
Там должна была собираться сила, в самом центре круга,
но он ничего особого не почувствовал.
Валера сам не понимал, почему его трогает до слёз
эта песня. «И тебя, моя мама, согреет
оренбургский пуховый платок».
Он в детдоме с четырёх лет, своей матери не помнит.
Послевоенный ростовский детдом... Может, именно поэтому?
Незамутнённый источник сентиментальности,
без лица, без любимого платья.
В детстве слёзы, вроде козьего молока,
полагались, но едва ли были возможны.
А потом, когда вырос, наоборот.
Звонит Таня. У неё взволнованный голос.
...Эти девушки — я ведь делала то же самое,
ну, почти, когда, помнишь, разбрасывала перья
в лютеранской церкви — Лютер верил в ангелов,
он считал, что всем здесь, на земле,
управляют ангелы, меня забрали на три дня в «обезьянник»,
а этим девушкам светит колония.
Я виновата перед ними. Не спрашивай,
чем, просто я виновата.
Я чувствую себя перед ними в долгу...
Ты хорошо помнишь «Канатоходца» Клее?
Ты помнишь, пять лет назад, когда мы только встретились,
всё вели спекулятивные разговоры
о духовных предметах. Так и теперь — это ведь не телефонный разговор.
Я вчера искала тебя, заходила к Рите,
а Рита сказала, что вы больше не вместе.
Наконец-то увидела Ритину дочь.
Девушка-подросток, полноватая, с выкрашенными в ярко-красный цвет волосами,
сидит за компьютером, как изваяние, даже не отвела взгляда от монитора.
Наверное, оттого и полноватая, что, ты, кажется, говорил,
с утра до вечера сидит за компьютером.
Запамятовала, Люба она или Юля?
У Риты нет дочери, у неё сын — Глеб.
Это тебе приснилось. Я в твои годы
тоже часто принимал сны за то, что было на самом деле.
(Она приснилась ему, как идёт по чёрному
вспаханному полю, воздух холодный,
а она идёт в розовато-белом
платье, в том, не по возрасту, и босиком.
По комковатой чёрной земле.
А птицы, то ли дрозды, то ли голуби,
ходят вдоль борозд и склёвывают семена, и клюют её ступни.
Ella sí va.
Она идёт.)
Таня, послушай меня внимательно.
У тебя просто шизоидный тип личности.
Ты слишком близко всё принимаешь,
так можно дойти до мании вины,
как было у Сергея Михайловича Соловьёва,
племянника Владимира Сергеевича,
есть ещё фотоснимок, где они сидят с Белым, они с Белым были большие друзья...
Так вот, Сергей Михайлович умер в психушке,
он твердил, что с неба падают птицы,
что это он несёт ответственность за все катаклизмы, войны,
так далее и тому подобное. Таня,
я сейчас слушаю песню Зыкиной.
Ты, конечно, не знаешь этой песни.
Послушай, что я скажу... Я умирал и родился заново.
Но тут вот какая вещь: с тем, кто родился заново,
поначалу будет трудно близким, потому что они-то
знают его прежнего. Без любви, на одной солидарности,
на одном чувстве долга...
«Сколько б я тебя, мать, ни жалела,
всё равно пред тобою в долгу».
Чувство долга вообще химера, брехня.
Никогда не вывезет. Только любовь.
Вот. И я остался один.
Я был один долго — лет восемь.
Рита просто оказалась рядом в какой-то момент.
Знаешь, первые два-три были очень светлые...
Теперь и с Ритой — в прошлом. Теперь одному
уже до конца, и это по-своему... даже не по-своему, а по-всякому
— самое то.
Знаешь, когда зимой за ночь ляжет много снегу, а потом кто-нибудь пройдёт
с утра и оставит такую чистую узкую тропинку
между сугробами...
Но главное — знаешь, почему я доволен тем, что вышло?
Потому что вышло не только это.
Была ещё какая-то другая жизнь,
о которой я только догадывался,
жил её догадкой, и там состоялось всё, а прежде
— конечно, любовь, потому что в конечном счёте всё остальное получается у тех,
кто мало любит, а я любил много.
Да, совсем другая жизнь, в которой мы с Надей, Сашенька...
А та, что была до Нади, та, что умерла,
с ней у нас всё, что могло быть, было,
и этого достаточно.
Я не научился чувствовать.
Взамен я научился понимать чувства.
И находить их там, где никто не находит.
Помню первый вечер в Светлом проезде, это был июньский вечер,
мы с ней вышли пройтись между домами.
Слышно: постукивал трамвай.
Свет под деревьями.
Это его было слышно.
Свет на листьях.
Невидимый трамвай. Листья и есть
тот звук, и трамвай и есть свет. И если
что-то болит, тревога, то это
неважно. Важно — Светлый проезд.
Он — чувство, которое чувствует само себя.
А я лишь понимаю. Вижу. И если
вина, то это сейчас неважно. Я не знаю,
как объяснить. И если
вина.
(С 65-го года Роман Опалка
каждый день заполняет холст рядами натуральных чисел,
а потом фотографирует себя на фоне этого испещрённого цифрами холста.
Каждый день с 1986 года Валера
фотографирует полароидом фрагмент стены
в квартире и затем приклеивает снимок
на то место, которое было сфотографировано.
Он приносит стремянку, фотографирует участок,
просит Таню подать скотч, крепит скотчем снимок на стену.
Со временем снимки выгорают, отрываются.)
Я никогда не вспоминал — потому что
вспомнить мог только то, что не перенёс бы.
Ницше писал, что только боль заставляет помнить.
Так вот почему счастливое не помнится.
Где-то оно всё есть, не в памяти, а где?
— но хранится где-то.
Знаешь, если птицы падают с неба,
— говорит Таня уже спокойным голосом,
— то в этом, безусловно, моя вина.
То есть, хочу сказать, наша общая.
86-й — год моего рождения.
Единственной темой искусства стало время.
Единственной темой искусства, — поправляет Валера,
— стало сознание.

2.
Бракосочетание Воды и Земли

В темноте движется огонь над водой.
К берегу правит лодка, в которой
сидит человек, держащий факел.
Выйдя из лодки на берег, он
поднимается по склону к едва заметным
развалинам — это остатки старинного фундамента.
Человек встаёт в центр. Держа над собою
факел, левой рукой извлекает
книгу из кармана куртки
и начинает
громко читать по ней.
Здесь было имение Голицыных, после
того, как Борис Алексеевич Голицын
стал владельцем усадьбы Дубровицы, заброшенное.
Незадолго до смерти, а если точнее,
до предшествовавшего смерти ухода из мира,
Борис Алексеевич вдруг будто вспомнил
о своей старой вотчине и собирался
построить здесь церковь, точную копию
Знаменской, построенной им в Дубровицах,
тоже на высоком берегу у слияния
двух рек.
Возвести успели только фундамент.
Ещё долго имение пребывало забытым
Голицыными, но и когда к нему обратили
взоры, на фундаменте целых сто лет ничего
не строилось.
Потом был построен хозяйственный флигель.
Вскоре после революции имение подверглось
пожару, и единственной уцелевшей постройкой
был флигель.
В нём открыли сельскую школу.
Потом школу сменила колхозная контора.
Потом снова школа, потом, когда
построили новое здание школы,
— Дом культуры.
После того как построили новый
Дом культуры,
флигель простоял около десятилетия,
затем сгорел.
Кирпич века XIX-го исчез быстро,
и всё как будто вернулось к началу — каменному
фундаменту среди пустой земли,
круг забвения сомкнулся.
В нынешний год появились люди.
На противоположном, низком берегу
они рыли каналы, позволявшие водам двух рек
внедряться в сушу, меняя береговой рельеф.
Любопытствующим и зачастую недовольным
они отвечали, что осуществляют акцию
«Бракосочетание Воды и Земли».
На вопрос «Что здесь будет?» объясняли, что смысл
не в результате, а в самом делании.
Так же говорила Таня и год
назад во время акции «Восхождение на гору Кармель»,
проводившейся с середины весны до середины
осени. Собственно, как виделось Тане, акция
осуществляется, без приложения
специальных усилий, по сю пору.
Тогда неподалёку отсюда, на едва
видном бугре стараниями нескольких
приезжих вырастала насыпь. Табличка,
прибитая к шесту, предлагала каждому
поучаствовать, вооружившись лопатой, торчащей
тут же из подобия вскопанной грядки,
или принеся с собой землю.
Местные жители, поначалу раздражённые,
вдруг отнеслись к этому делу серьёзно.
Вторая лопата не была украдена,
и некоторые приходили нарочно, чтобы
воспользоваться ею. А некоторые — с вёдрами.
Наконец приехал самосвал и сгрузил
кузов рыжей глинистой почвы.
Самосвал приезжал неоднократно. Люди
приходили смотреть, как Таня с товарищами
утрамбовывают лопатами кучу земли,
придавая ей понемногу правильные
очертания — конические. Когда холм вырос,
то есть когда насыпь стала похожа
на холм, местные жители потеряли к ней всякий
интерес. Но однажды, придя к холму,
Таня увидела на вершине дощатый
православный крест. Местные жители
указали на владельца самосвала.
Вполне «самостоятельный», способный при этом
в столярном и плотницком ремесле,
бесплатно чинивший односельчанам то забор, то крыльцо,
тот слыл не сильно приветливым;
участники акции не стали искать с ним знакомства.
Таня была удивлена превращением
горы Кармель в Голгофу, но решила, что так
даже к лучшему. Жизнь по своей крестьянской
логике развивает и довершает.
Таня ждала, что постепенно крест
обрастёт кальварией, но люди, воле которых
она препоручила осуществление акции,
вновь удивили её, оставив
всё как есть. Настоятель близлежащего храма
в присутствии группы местных жителей
освятил крест, становящийся
с этого времени поклонным.
Год спустя он стоял по-прежнему.
Нынешняя акция продвигалась тоже
не без помощи округи, на сей раз представленной
в основном детьми.
Искусствоведы и критики,
приезжавшие взглянуть на ход акции, говорили,
что это лэнд-арт. Таня не спорила.
Каждый вечер она подплывала на лодке
к противоположному берегу, поднималась на мыс,
вставала в центр кладки фундамента и
читала вслух «Вопрос о воде и земле»,
приписываемый Данте. Пока длилась акция,
её участники жили в спортивном лагере
неподалёку.

3.
Бездна

Зритель заходит в помещение.
Пол под ним представляет собой экран,
на который проецируется изображение паркета.
Как только зритель достигает середины помещения,
экран гаснет, становится чёрным.
Молодой человек в форме есаула
Терского казачьего войска, в папахе,
с шашкой на боку, стоит посреди бездны,
стиснутой стенами.
Мы видим его сзади.
Единственной темой искусства стал вопрос,
вопрос о воде и земле, выраженный
фигурой терского есаула,
как бы висящей над бездной, то есть
стоящей на выключенном экране.

4.
Чаепитие

На тротуаре стоит чайный сервиз.
Снайпер из окна стреляет в каждый предмет по очереди.
Снимается двумя камерами: одна в окне,
вторая на уровне земли. Нет, выстрелы
из винтовки — это слишком.
К сервизу подведён бикфордов шнур,
в какой-то момент невидимый художник
нажимает на кнопку, и предметы взрываются
по очереди сами,
будто бы изнутри.

5.

Ещё в понедельник Первомайская и
Щербаковская улицы встали перед глазами,
трамваи, свет арок, прозрачный, как небо, снег.
Валера еле дождался субботы,
чтобы спозаранку ехать туда,
где вот уже тридцать лет не был.
В начале Первомайской они — она с бабушкой
— жили, а по Щербаковской ездили на трамвае
от метро «Семеновская», когда та ещё
называлась «Сталинская»;
только успели переименовать,
как открылась станция «Первомайская»,
хотя он не помнил наверняка,
что было раньше, что позже. Можно
было, конечно, и даже ближе
троллейбусом от «Измайловской», нынешней «Партизанской»,
но трамвай идёт через парк — хотя
и Измайловское шоссе тогда было ещё
не таким уродливым. Когда открыли
«Первомайскую», неразумно стало ездить от «Сталинской»
(её бабушка продолжала два года).
У «Первомайской» садились на трамвай и ехали
в противоположную сторону,
не от центра, а к центру,
не въезжали теперь на свою улицу, а
как бы выезжали с неё...
Он вышел на «Семеновской» и сразу увидел
остановку трамвая. Но первую минуту
не мог двинуться с места, потому что дыхание
перехватило.
По чётной стороне улицы, в глубине,
за широкой газонной полосой с бордюрчиком
в ряд выступали палаццо-крепости
из молочного шоколада и песочных коржей.
Она говорила, что помнит, как
возводились эти дома, но не помнит,
что было здесь до них.
А теперь
он смотрел: в просветах между домами
сквозил и искрился будто бы тоже
розово-бесцветный, жёлто-бесцветный,
как просыпаться зимой или ранней
весной, ранним утром, как тёплый лёд,
весь пронзительно ни из чего не созданный
город, тоже, только другой,
в пустоте-свечении арок сгущался
и терялся. Арки,
странно, тогда он словно не видел арок, хотя проходил под ними.
«Арки» готов был сказать,
но сказалось райки, с удареньем на первый слог.
И впрямь ра́йки, такие воротца в рай —
и одновременно девчонки, лёгкие
и простые, и потому, вопреки многому, чистые.
Ему захотелось, чтобы сейчас объявили
остановку, и её объявили. Валера
выпрыгнул из трамвая. Почему-то не верилось,
что войдёт под арку — приближалась арка,
и Рай приближался,
и, как положено, оказывался закрытым
а на запертых вратах был написан свет,
и вдруг как бы выворачивался рукав
внутри полога-света,
открывая двор дома.
Но и там был Рай.
Вроде ласточек, прилетающих Бог весть откуда,
из Африки, чтоб забывать эту Африку,
склеивая подмосковные прутики Африкой
в слюне. (Помнишь «Канатоходца» Клее?
Помнишь, как я сказала, когда мы последний раз говорили по телефону?
«Единственной темой искусства стало время».
А ты тут же поправил: «Единственной темой искусства
стало сознание»...
Я так и не поняла тогда, что ты имел в виду,
сколько потом ни анализировала.
Но сейчас вижу как на духу...
Нельзя видеть как на духу.
Как на духу значит «как на исповеди».
Хорошо, я скажу тебе как на исповеди,
как свои пять пальцев,
как облупленная скажу,
что ничего общего эти абстракции:
время, число, бесконечность, тождественность, пустота, ничто...
Полно, разве ничто — абстракция?
...не имеют с сознанием. Твой концептуализм
подменяет сущностное понятийным,
но понятия занимают ничтожную долю от человека.
Помнишь, Бойс...
Дорогая моя, ты же знаешь, что мне никогда не нравился Бойс.
А твоё письмо — видел.
Извини, закрутился и не ответил,
отвечаю сейчас. Это дурость.
Трудоёмко и бесперспективно. Бессодержательно. Неостроумно.
Все эти хождения по канату, элементы шоу, романтическая героика,
весь это флюксус — невозвратно протухло с 60-х...
Ножик, по-моему, в масле, я его вчера не помыл.
Ты масло ешь? Постишься?
... художник идёт по канату,
на плечах у него коромысло,
на коромысле — ведёрки,
полные крови.
Или красной краски. Кровь —
красная краска — кровь.
Венские акционисты любили,
Герман Нитш любил: бычьи туши, кровь.
Ах ты бедная Нитша на нитке,
Ницша.
Под художником с этими его вёдрами — почва,
или, может быть, белое — белый пол? Портрет?..
Но кровавый диктатор —
всё-таки слишком в лоб, не находишь?
Как-то плоско.
Но белое — или почва,
кровь — или красная краска? — кровь.
Как всегда в апреле, пахло почвой и краской.
Валера оглядывался, задрав голову,
и как будто взглядом называл безымянно,
бестелесным именем. Теперь он всюду
видел небо и искры, и синяя табличка
«поликлиника», к которой подводили нарядные,
ясные, широкие, такие ясные и широкие,
что словно беззащитные ступени, —
улыбалась, потому что кто-то:
девочка-подросток в красном, Йозеф Бойс
в шкуре алмазного зайца, чья-то
малолетняя мать, мальчик в белой футболке
с голограммой машущего крыльями боинга
на уровне солнечного сплетения —
кто-то там стоял, невысокий и нетяжёлый.
Валера называл бесконечно, потому что ничто из этого не кончалось,
крепко зажмурившись, чтобы не попали искры,
чтобы Рай не порезал глаз, потому что
кроме как отражённым в табличке, в её улыбке, негде было увидеть,
но Валера ждал, когда станет можно,
когда ему скажут:
«Теперь смотри».







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service