* * *Средь стеклянной коробки в ожиданьи трамвая ты роняла, роняла спички и проездной свой и, движеньем неловким снова их поднимая, поднимала и тем проявляла геройство. Снег струился с лица, ты лицо утирала, мокрый заячий мех воротника поднимала. Оглянись, всё прекрасно, спокойно в тех далях — люди едут в трамваях, люди едут в трамваях. Люди едут в трамваях, и зелёные окна, уронив в мокрый снег свои ромбы косые, возвратясь, возвращают им поочерёдно то намокшие спички, а то проездные. * * *
Вспыхнуло вдруг и на миг озарилось — рельсы, вагоны, подножка, ты не стареешь, божия милость, только устала немножко. Ты походила путями прокорма, и натрудила ты плечи, речь твоя стала совсем разговорной, даже не речь, междуречье. Это лицо, обращённое в дымку, о как ты, мать, попростела, но узнаю и глаза и косынку — ты все глаза проглядела, отпровожала на все Конотопли все поезда, что бывают. Детские их и предсмертные вопли стынут и ночь разрывают. * * *
Здесь Джастин Бибер на одной, а на другой — Селина Гомес. Они поссорились, с тоской дочь говорит в неполный голос. Они расстались, говорит она, слоняясь грустной тенью. О чём душа её болит — моя не плачет, к сожаленью. А так вот — сядешь на ковёр, на две стены посмотришь эти и всё припомнишь: жалкий спор и дверь, открытую на ветер. И запоздалое «прости» так ниоткуда долетает, и в ухо левое летит, и вылетает, вылетает. * * *
Готово ли тело к труду, оно ещё хочет к утру доспать, слышь, свою ерунду — и я прижималась к бедру. К ребру твоему в темноте ребром прижималась внутри, хребтом приникала к тебе и труд посылала на три. И дальше, туда, где конём брал Пётр клубящийся дым, я день посылала с рублём его трудовым. * * *
Офицер-гомосек чистит пилочкой ногти, командир говорит: «пли, придурок, — война». Всё смешно было очень в таком анекдоте, не смеялась над ним только я, как балда. Помню, ржут уже все, раздуваются лица: я одна не пойму — ну, война, ну, окоп... Командир, вы всего лишь нормальный убийца, я кричу, а он целится, целится в лоб. * * *
Ты убит в Афганистане, над твоей могилой крест, роза над могилой вянет, и меня обида ест, что тебя везли мастито в оцинкованном гробу, схоронили шито-крыто и под музыку не ту. Я приду сюда, в аллею, по нетоптаной тропе, вставлю в плеер Чарльза Рэя, пусть сыграет он тебе. Чтоб ты вспомнил, как когда-то пласт винильный ставил нам после школы, после ада, после рук и ног по швам. * * *
Русского грустный родительный, дательный, обществоведенья приступ тоски, справа полощется флаг обязательный, а в переменах полощут мозги. Там, между птицами и между рыбами, между соцветьями дольних цветов, между двумя даже голыми грифами, жёстче гори, половая любовь! Тройкой лети по плохим сочинениям, лебедем-двойкой уроков труда, но в геометрии я была гением линий, бегущих куда-то туда. * * *
Был мир, который сам себя придумал из грубого бетона и цемента, из серой штукатурки. В нём был угол, сидела я в нём как-то, малолетка, и ковыряла пальцем штукатурку, за что была наказана нещадно училкою, и выгнана с урока, а мне ведь было этого и надо. Как беса, изгоняй меня, визитку мне не давай солидную в ладони, пусть будет мне на выходе обидно, увижу облака на небосклоне. * * *
В семь пятнадцать рассвет так похож на закат, мокрый снег полосою струится в окно, застучит из тумана дружок-автомат — автомат для газет медью сыпет на дно. На рассвете, где бешено мечется снег, это очень несложно, мой друг, проглядеть, проглядев, не заметить, понять, умерев, что в сырые газеты завёрнута смерть. Смерть завёрнута, друг, в голубые листки, настоящая смерть, смерть-война, не любовь, я газет не читаю, я прячусь в стихи и, плохой гражданин, умираю в них вновь. И, плохой гражданин, каждый день я встаю, а встаю я, мой милый, ни свет ни заря, на вчерашнюю смерть свою дико смотрю, вспоминаю: убили совсем не меня. * * *
Когда я буду умирать, скажи мне, есть они иль нет, и сколько их — один или пять, и, наконец, каков их цвет? Неужто впрямь белы, как снег, и потому лишь не видны, неразличимы, как на грех, хромые ангелы твои? Когда мне будут подносить смешное зеркальце ко рту — не буду время торопить, но и вотще не буду тут ломать комедию, ведь Дант всё рассказал про их полёт. Он в переводе был нам дан Лозинского. Что перевод?
|