Воздух, 2013, №3-4

Глубоко вдохнуть
Автор номера

Отзывы

 

Александр Иличевский

        Стихи Ильи Риссенберга открылись вместе со страницами харьковского журнала «©оюз писателей» и произвели такое впечатление, что я не поверил своим глазам. Автор их был невиданным смельчаком, «свет нежности» освещал у него «гражданский нож», «мгла олив вручала имя» (мгла, а не сень: кто после заката стоял среди тысячелетних олив на Масличной горе в Иерусалиме, поймёт, почему). И пожизненная разлука, истончившая лик утраченной некогда возлюбленной — любимое дитя, над которым поэт издаёт понятные только грудным детям и Богу звуки, выражающие любовь и утешение; но плоть этих звуков — тайная несказанная боль.
        Риссенберг дерзновенный поэт — в его поэтические оглобли впряжены, казалось бы, «запрещённые» самой мощностью своего влияния поэты — и Хлебников, и Мандельштам (мало кто отважится впрячь себе в телегу атомный ледокол и выпестовать и объездить его так, что этот ледокол стал бы его, поэта, частной собственностью, личным Савраской); и рискованные опыты с чем угодно — и со старорусской заумью, и с комбинаторными кубистическими сечениями слов — у Риссенберга в рабочем арсенале. Не все его эксперименты, как мне кажется, содержат ту безупречную просодию, которой он дышит полной грудью в большинстве своих стихов, но та героическая свобода, с которой он обращается к языку, вызывает уважение и пристальное внимание.
        Вообще трудно говорить о поэте осмысленное общее, о поэте сверхъестественном особенно. Его работа — охота по добыче метафизического хлеба — не нуждается в комментариях, в том же смысле, в котором не судят и победителей. В случае с Риссенбергом мне интересно было бы погрузиться в подробности того, что поэт делает в последнее время — я слежу за его блогом и понимаю, что не все его недавние стихотворения составят книгу, но это очень интересные опыты, дерзкие, не бесспорные, отчаянные и сильные: «И посмели ж серпом сомали помолиться корсары... / За печь медяную на казнь воплотились кресты...».
        Я желаю поэту удачной охоты.



Валерий Шубинский

        Ходасевич язвительно замечал, что разгадка пастернаковских ребусов обнажает «ничтожный смысл», — в Мандельштаме же холодно уважал честного заумника. Конечно, то, что можно назвать «заумью» у Мандельштама, как и «бессмыслица» Введенского, — плавильный котёл новых смыслов: из ассоциаций в первом, из выскобленного до первоначальной чистоты синтаксиса во втором случае. Но вот Илья Риссенберг, самый (его слово) герметичный, может быть, новейший поэт — что с ним?
        Это не «ребус», конечно. Или ребус, который в последнюю очередь хочется разгадывать. Может быть, там внутри какое-то мифологическое пространство, как у Вениамина Блаженного (куда ведёт знаменитое «...разговаривать с собаками и кошками»), а может, и нет. Изначальные мысли автора (если они были) переварены или переплавлены вчистую. Но реальность, осмысленная и конституированная словами, не складывается в осязаемый (пусть пунктирно) мир. Мешает сложность синтаксиса? Или подчёркнутый эклектизм словаря: и тебе «просинец», и «онлайн», и «кошерный»?
        Всё это было бы, может быть, почти какофонией, если бы не постоянная устремлённость речи в нетождественность, неопределённость, в выдох-взрыв. Только он, этот внутренний ветер, даёт тексту право быть таким и обязывает его быть таким.

                     Что до утречка без утайки,
                     Речь — учебное существо, —
                     Утешительные всезнайки:
                     Ну решительно ничего!...

                     ...Даль, зеницей зерно недолим,
                     На земле ничего не жду,
                     Лишь одним глазомером дольним —
                     Всё ничто, разомрём звезду!

        Орудие этого отчаянного устремления, кстати, — силлабо-тонический стих, так доказывающий (кому надо доказывать) свою молодость. Сам же голос поэта как будто не имеет возраста, словно и не принадлежа существу из крови и плоти.



Ольга Балла

        Риссенберг расширяет возможности русского поэтического языка, и довольно радикально. В том числе и путём ломки его сложившихся структур, его лексики, его синтаксиса — языку ощутимо больно, он сопротивляется. Риссенберг — поэт травматичный; хочется даже иной раз сказать — катастрофический. Он наборматывает себе собственный язык, собирая его из остатков, обломков, окраин языка общеупотребительного — и стёршегося от общеупотребления. Здесь и древнерусская лексика, и записанные в своё время Далем старые, давно ушедшие из активного оборота регионализмы: «Чермную цату швырнул сурове»; «Суять — иного нет — под Ноевой весёлкой / Скупые скрупулы снежницы и шуги»; «Душа-материя мой уйм стихотворит» («уйм» — словечко из Даля, «стихотворит» — самоизобретённый глагол). Однако он отнюдь не стилизует своих текстов под архаику (так, чтобы получался, предположительно, цельный, без швов, рубцов и зазоров, результат, выдержанный в одном, хотя и чужом стилистическом ключе), а именно использует её в качестве полноправного (а значит — нечего церемониться) рабочего материала. Одного из полноправных материалов. Их тут много, в каждой строчке могут присутствовать — обыкновенно и присутствуют — сразу несколько. И они как раз совсем не стыкуются друг с другом и не заботятся об этом. Не об этом заботятся.

                  Из палаты посул вымирающих — няша целебная,
                  Ласков Май-Иор-дану Лукьяновку-соль-Колыму
                  Шестерик, посулила Наташа полтавская хлебная
                  На-жучары-шамира-гла-мур-зах-прокат шаурму.

        — отдельные слова стремятся, по неведомому влеченью, срастись — зато иные ломаются прямо посередине. Текст держится уже едва ли не исключительно внесмысловыми средствами: ритмом и звукописью (в последней строчке рассыпание-разбегание, с шуршанием и мелким стуком по полу, бусинок языка слышно прямо физически). Но только ли?
        Со своими темнотами Риссенберг — несомненная и прямая родня Мандельштаму (чьих темнот мы — то есть русскоязычная культура — и сегодня ещё не высветили, не интроецировали — не сделали их областями своей внутренней ясности). В своём языкотворчестве он — наследник Хлебникова и вообще будетлян (некоторые его слова органично смотрелись бы в хлебниковском лексиконе: «провремь», например), — разве что — и это, однако, принципиально — без их веры в будущее, без очарованности им, без утопического — то есть, оптимистичного — компонента. Риссенберг — поэт не просто языковых, но исторических, цивилизационных разломов, из которых растёт новое — дикое, трудное в своей дикости и новизне, непредсказуемое в своём развитии. Оно явно не намерено подчиняться привычкам и ожиданиям прежних цивилизационных состояний и не способно быть выговоренным прежними, хорошо темперированными языковыми средствами.
        О традиционализме как ценностной основе Риссенберга уже было сказано немало и не раз. Важно добавить ещё вот что: он — традиционалист в условиях мира, не то что не следующего традиции, но практически не воспринимающего её (ту самую, которая для Риссенберга — единственная и с большой буквы). В этом смысле — глядя изнутри такой позиции — уместно, конечно, говорить о катастрофе как актуальном состоянии наблюдаемого мира. Впрочем (глядя из позиции менее традиционалистской) катастрофа — состояние динамическое. Вынося из одного, рухнувшего состояния мира, она вносит — в другое.
        Ещё неизвестно, каким оно будет, каким оно вообще «должно» быть, — поэтому-то годится в буквальном смысле любой строительный материал: «и Даль, и вчерашняя бесплатная газета», и слово, изобретённое самостоятельно вот прямо сию минуту, — непонятно пока, какой больше всего пригодится, какой лучше всего сработает. Лучше им объединять усилия.
        Само появление такого поэта — свидетельство больших исторических перемен, глубоких, тектонических сдвигов в самом состоянии мира, которые мы ещё не можем ни осознать, ни просто выговорить с помощью тех средств, что имеются у нас под рукой. То есть — точно того же, свидетельствами чего в своём времени стали Хлебников и Мандельштам. Он весь, должно быть, — о том, что уже нельзя ходить прежними путями, никакими — они слишком торные. Через прежнее и сложившееся надо разве что пробиваться.



Наталья Горбаневская

        Когда Риссенбергу вручали «Русскую премию», я послала в Москву короткий текст, который на церемонии вручения зачитали:
        «Дорогой Илья! Вот уже несколько лет, как благодаря статье Олега Юрьева "Илья Риссенберг: На пути к новокнаанскому языку" я открыла для себя Ваши стихи. И стыжусь, что ничего не знала о них раньше. С тех пор читаю их, скачала Вашу книгу и надеюсь читать впредь. Согласна с Олегом, что Вы поэт редкостно оригинальный, творящий чудеса с русским языком — нашим общим владением, с которым всяк обращается по-своему. Вашу "Русскую премию" восприняла как свою личную радость».
        Статья Олега Юрьева и сейчас остаётся для меня важнейшим шагом на пути моего восприятия стихов Риссенберга. «Пятый восточнославянский язык», о котором пишет Олег, находит во мне трепетный отзвук — настолько, что я, читая, угадываю в стихах Риссенберга новые возможности слово- , морфемо- и синтагмообразования. Один простенький пример: « — Проваливайте, слечь грозите ль» читается у меня со второй возможностью: «...грозитель», и наоборот, следующее через строфу «Кровель обагрил Синайский горб» как «Крове ль...» (в обоих случаях не отменяя написанного, но проскваживая в нём, написанном, что-то другое, бесплатный довесок).
        Примышлено? Вторгаюсь в авторскую волю? Но свойством поэзии Риссенберга мне представляется как раз её раскрытость, неокончательность — не застывший текст, а «стихи на марше». Если, как поэт не раз повторяет, поэзия есть «язык молчания и молчание языка», то он в своих стихах недомолчал, недоговорил. Мне, читателю, остаётся широкое поле — договорить и домолчать.
        И — в стороне от размышлений о языке и поэтике — спасибо Илье Риссенбергу за эти строки:

                     Рабам на волю без разбору
                     Прорубит Надя Толокно...

        — написанные ещё до Надиного бунта в защиту мордовских рабынь.



Геннадий Каневский

        Я несколько раз виделся с Ильёй Исааковичем, будучи в Харькове. Харьковский гений места, шахматист, философ и талмудист, он неизменно появлялся с полиэтиленовым пакетом, в котором у него, как у Хлебникова в наволочке, лежали рукописи, заметки на обрывках бумаги, выписки и неизменная толстая конторская тетрадь, в которую он записывал (и, уверен, продолжает записывать) чистовые (но, как мне отчего-то кажется, никогда не окончательные) варианты стихов. Хлебниковым я его про себя часто называю и по сей день — только бродит он не по степи, а по харьковским паркам и бульварам, заборматывает-заговаривает случайных и неслучайных знакомых, всплёскивает руками, удивлённо и чуть блаженно улыбаясь. Думаю, никакая Русская премия и прочие поэтические отличия, которые были и будут, не изменят этого образа поэтического и человеческого существования.
        Поэзия Риссенберга, схожая с современной камерной музыкой, имеет то же ценное (по крайней мере, лично для меня) свойство: я никогда не могу с уверенностью сказать, что услышу через три такта. Я пребываю в постоянном удивлении. Мысль извилиста, слова — вспышки, архаика соударяется с новаторством, поминутно высекая искры, которые иных могут (и должны) раздражать. Это удивление для меня — ключ к поэтическому «настоящему».



Сергей Соколовский

        Если жить, имея поэзию не в качестве сварливой соседки, ио в качестве единственного оправдания реальности, то список персоналий из литературного словаря так или иначе отступает на второй план. И мы видим в первую очередь сложное переплетение различных традиций: родственных, чуждых, временами отвратительных, любимых, как чахлый кактус на подоконнике, зачастую взаимоисключающих. Какая реальность, такое и оправдание. Нельзя сказать, что эти традиции ограничены рамками так называемых национальных литератур — античный или библейский, раннеславянский или раннегерманский корпусы (и так далее, если говорить о конкретных влияниях) вынуждают смотреть на изоляционистские практики с некоторой иронией.
        Не считаю нужным отстаивать убеждение, что классификация традиций — занятие глубоко личное, вырастающее из опыта самостоятельного чтения. Даже если дело обстоит иначе, мера субъективности здесь оказывается достаточна высока (ориентация на сложившийся исследовательский канон требует особой осторожности, поскольку он с неизбежностью основан на неверифицируемых ныне «исторических» манифестах). В применении к Илье Риссенбергу упоминание «хлебниковской традиции» не значит почти ничего — а вот уточнение, что Риссенберг мной прочитан через призму Сергея Жаворонкова и оказывается на одной ветке с Марией Вирхов и Виктором Iванiвым, по идее должно быть исчерпывающим — именно как слепок читательского опыта, — только вот обоснование грозит разрушить формат краткого отзыва.
        Стих Риссенберга — ни разу не чеканный, бормочущий, внезапно переходящий в восклицание, — форма в нём как заборчик, чтобы слова особо не расползались. Адресат у этой речи ускользающий, она обращена не к собранию, не к сверхъестественным существам, но и не «в никуда», не содержит демонстрации отчуждения. Предельная точность определений чередуется со столь же предельной расплывчатостью: в кинематографе подобное поведение камеры было бы едва ли не убийственным. Рациональность письма не ликвидирована, но поставлена под вопрос: скупое соучастие в её реконструкции, судя по всему, и есть одна из обязанностей постороннего, не совпадающего с адресатом, реципиента. Которому, увы, освобождение от этой обязанности заказано. В том случае, конечно, если начальное допущение данной заметки признано верным.



Евгения Риц

        Илья Риссенберг — поэт будто бы сбивчивой путаной речи. И путаность эта происходит от изобилия: в мире, в языке всего так много, и всё нужно показать — потому и слово оказывается сразу в двух вариантах («осень» и «очень), и целая строка. Это мир хаотически ветхозаветный, или даже ещё доветхозаветный: он очень древний, поскольку существует до всякой древности, до начала времён, и при этом трогательно юный, куда уж юнее — мир-эмбрион, пренатальная карта. Потому и в языке архаизмы соседствуют даже не с неологизмами, а с окказионализмами. Сколько проживёт новое слово-бабочка? Неважно, вот оно — живёт.
        Илья Риссенберг — поэт очень-очень современный, несмотря на подчёркнутую архаичность его выражений и образов — прежде всего связанную с обращением к истории культуры и религии, к еврейскому средневековью. Современный он потому, что постоянно движется, сказанный им мир прирастает — и больше становится, и намертво — нет, на живую — пристаёт. И язык его плавится и оплывает, не застывает никогда. Метафора огня, кузни, плавящегося металла — это было первое, что пришло мне в голову, когда я увидела его стихи. И до сих пор, когда я читаю стихи Риссенберга, о чём бы они ни были, я каждый раз вполне физически вижу эту оранжевую текучую кузницу. 







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service