Поэзия Михаила Лаптева чем дальше, тем более интересна — то есть важна, явно-ценна одновременно как эстетический феномен и человеческий документ — «уходящая натура», почти «ушедшая»: идеальная поэзия андеграунда, идеальный человек андеграунда, причём то и другое — скорее не идеально-индивидуальное, а идеально-типичное. То есть — силы, простоты, прямоты-устремлённости, спонтанности в пределах очень определённого взгляда на искусство и на самого́ себя (человека определённого типа/склада/предназначения) — кажется, больше, чем естественной, ненапряжённой свободы, спокойного пребывания в собственных неповторимых пределах. «Цель поэта», «долг поэта» по Лаптеву — скорее, не в плоскости эстетики или попыток понять себя (такого, как есть прямо сейчас), а в «break on through» — вольном или невольном прорыве за собственные границы (всегда — в надежде на чудесную встречу, но часто выходит, что — сквозь разочаровывающую и обессиливающую пустоту — навстречу обыденности, которая начинает казаться совсем бездушной; но вот снова простая надежда, снова бросок наугад): собственные границы при этом проблематизируются, и собственно «плоскость эстетики» обретает черты «объёма», — как изначально плоский, но вдруг скомканный или пробитый насквозь бумажный лист: чисто эстетические задачи/решения частично усложняются, частично «антиэстетически» аннулируются. Все эти героические «пробоины» и «заплаты» (внутренняя логика/структура переживания и высказывания, постепенно делающаяся более и более «неровной»: что-то крепнет, что-то совсем истончается, слабнет) у Лаптева всегда «движутся», «дышат» внутри твёрдой — осязаемо жёсткой, весомой и зачастую кем-то уже́ «проверенной» — стихотворной формы. Лаптев — один из серьёзнейших (слова́ у него весомы, приобретены опытом и если «опрокинуты», то изо всех сил: та́к Самсон упирался в колонны) «неомодернистов» — и современник, собеседник позднесоветских постмодернистов: по крайней мере, в работе с формой он безусловный постмодернист. Где-то здесь, в этих (видимо, ощущавшихся автором как область внезапной внутренней лёгкости, мудрости, снятых противоречий) — в этих играх теней, с одной стороны, узнаваемой, частично прямо-цитатной формы и, с другой стороны, узнаваемого титанизма идей/порывов/разочарований, и начинается уникальность — в том числе уникальность простоты, почти-улыбки, ясно глядящей откуда-то из-за слов на что угодно «тяжёлое» или «смутное». Иногда полный аналог работы поэта с формой — что-то не внешне похожее, а соприродное, многое проясняющее, — можно найти в работе художника — современника поэта. «Лаптев среди художников» — петербургский художник Борис Кошелохов: в один из ранних своих периодов он делал деревянные скульптуры из брёвен: огромные цилиндрические или квадратные головы шириной с само бревно, узкие плечи, непредсказуемые диспропорции — и полная естественность, правдивость этих образов; никаких нарочитых «искажений», а простой и неподдельно странный, пугающе-доброжелательный антропоморфизм ожившего бревна. В огромных, по несколько тысяч рисунков, циклах пастелей — святые, составленные из камней: камни с лицами. Стихи Лаптева не соотносятся с поэзией Блока, Хлебникова, Мандельштама, как молодая ветка соотносится со старым деревом: его поэзия — ствол этого дерева, превращённый в бревно, из которого вырубили колченогую и глазастую, большеголовую статую: на повседневность она смотрит всегда с одного ракурса, как на любимый, меняющийся со сменой времён года, оживляемый драками, утомивший пейзаж за окном; в её «снах», «внутренних путешествиях» — соединение полной статики, скованности — со стремительностью, историзмом: возникают «прозрения прошлого». И — всегда — человечная, лирическая взаимосвязь недовоплощённости и надежды, неспособности солгать и неуверенности в своей правоте; между автором и стихами — чреватый пустой тратой сил зазор, но вокруг них — чистый воздух: «статуя» оживает; человек помогает ей идти: они не одиноки.
|