* * *В копеечных городках номер дома означает то ли количество выживших, то ли их возраст, то ли сколько осталось, то ли сколько прошло с того дня, когда было объявлено о предназначеньи. Осенью к этому добавляется разделение по признаку пола, иначе зачем домам подходить друг к другу вплотную. Может быть, для того, чтобы потрогать, царапнуть. Не будь в них жильцов, они б расцеловали друг друга, начали б новую жизнь — нежнее или ожесточенней прежней. И песни, так много песен вокруг, ближе к вечеру, ночью. Так бывает всегда, когда ни дома, ни жильцы уже не могут припомнить, по какому поводу здесь собрались. И только кутаются, жмутся, теснятся в предвкушении новых причин. В октябре всё из желтка. * * *
В детстве эта лачужка казалась просторной, как трюм сухогруза. Она и сейчас такой кажется, а должна бы уменьшиться, хотя бы в воображеньи. Это ведь так естественно. Но я вижу, как она разрослась ввиду отсутствия тех (тромб на вылет — успел ли позвать — меня не было в городе; три дня агонии — на четвёртый, под утро — был ли я рядом), ввиду окончательной отрешённости тех, кому я мог бы ещё рассказать, что теперь я не тот, за кого себя выдавал; ввиду ропота и обращений. Одно меня держит: я научился использовать тьму, делясь ею с Тем, Кто, не занимая пространств, пока что не съехал. * * *
Призна́юсь себе в том, что моя страсть к фотографии — это всё посредственное, что во мне восстаёт. Я стал обращать вниманье на крой и расцветку одежды, на лица, изображённые на теннисках, — из толпы могу вырвать красноречивый оскал, натянутый при ходьбе, складчатый за столиком траттории. Но ещё сильнее меня вдохновляет написанное на смешанных тканях. Видимо, даже самые модные кутюрье вынуждены обращаться к словам. Это ли не доказательства зависимости, беспомощности визуального? Да и чему традиционно чёрно-белая материя может научиться у шумливо цветной? Разве что подмене и хаосу. В последний день в Риме, на площади святого Петра, я встретил человека; на его тёмной однотонной майке были слова, вышитые италиком, которые мог сочинить только поэт (хорошую работёнку он себе подыскал): спроси папу о том, что заставит его рыдать вместе с тобой. И с Тобой. * * *
И за то, чем города растаскивают нас, за совпадения ритма фонарных столбов с синкопируемым подёргиваньем глаз, за расшатыванье тьмы изгибами рабов. И я в Риме нашёл распаляющий клуб: как ни старался секстет меня зачерпнуть (флейтист в окруженьи ударных и труб), но вышествовал Рота — ускоренный чуть. И местность горланит поверх ли себя, оплетая ли нижние линии голосовой. Предпочтя славословию присвист, сипя и крестясь, закладник выходит чрез боковой. * * *
Пересвечено. Пересвечено как во время погромов. Это методы октября. Что из жилищ на окраине, что с центральных мансард видны купола. От хоральной синагоги я сворачиваю в обуженную улочку, где нам не разойтись с тощим студентом-католиком. В подворотне жмётся некто разваренный в одной-преодной тельняшечке, которую я принял за истлевший нотный лист. Запойный, родственный обдаёт меня традиционным бубнением. Вот здесь бы пригодился безупречный слух! Помни, мы с тобой общность, мы оба затаиваемся. В сквере размером с отпечаток мизинца мой бывший однокашник отпускает на волю беременную таксу, похожую на ключ с короткими зубцами. Не знаю, кто из нас больше не заинтересован во встрече. С кем ты теперь, арендатор покоев для групповых медитаций? Но и я не послушник. Я по-прежнему путаю гордыню с безволием, стравливая самоуничиженье с любовью. * * *
Вероятнее всего, к написанию виршей подталкивают избыток свободного времени и мартовская мякоть. И ведь не собирался я с кем-то счёты сводить или быть выше чего-то (встать вровень с отчаянием), не надеялся на обращение — беспочвенная сделка. Когда нечто начинает в нас действовать, призывая оставить в покое плотскую мудрость, которой все мы сильны и которая никуда не ведёт, замуровывая и оскопляя, мы приобретаем таинственный вид, будто нам дано откровение и осталось лишь его распределить: не раскрываться в прологе, кое-что приберечь для финала. Но ведь известно, что не то нами движет — не откровение, но, как хочется думать, и не пустяк, не эротический сдвиг, не нарыв на мизинце, не бытовая распущенность и не владение языком, в который мы проваливаемся, точно начинающий клерк в банковские счета новых вельмож, гордясь от собственной важности и от неё же дурея, изнашиваясь. Одни, прознав о том, что ими движет, говорят о внезапном принуждении, другие — об ослепляющем произволе. Лично я не назвал бы сегодняшний день особенным или необходимым, разве что просторным — в силу отсутствия произвола и отсутствия принуждения.
|