Воздух, 2011, №4

Дальним ветром
Переводы

Тот я, что во мне

Ч. К. Уильямс (C. K. Williams)
Перевод с английского Дмитрий Кузьмин

Гудрон

Первое утро Три-Майл-Айленда1, первые беспокойные, бестолковые, растерянные часы.
Всё утро бригада рабочих снимала обветшалую кровлю с нашего дома,
И всё утро я, пытаясь отвлечься, бродил вокруг, наблюдая,
как они сбивают тяжёлые пласты асбеста и разбирают рассыпающийся водосток.
Полночи вслушиваясь в новости, прикидывая, как узнать, за сотню миль по ветру,
когда бежать, если бежать, и, собственно, куда, потом проснувшись в семь от грохота,
с которым кровельщики, а мы их ждали с зимы, потащили лестницы по нашей стене,
мы всё ещё не знали ровно ничего: эксплуатационная компания по-прежнему уверяла,
что инцидент незначителен, скользкие федеральные чиновники аккуратно увиливали от ответов.
Конечно, мы понимаем, что нам врут, но, между тем, вот же кровельщики
налаживают лебёдку, разбивают рулоны гудрона, и я на них пялюсь с обочины напротив.

Я никогда не задумывался, насколько физический труд буднично и прозаично опасен.
Лестницы гнутся и дрожат, инструменты падают с края, материалы тяжелы и громоздки,
головки старых, ржавых гвоздей отлетают, прокладка под листами кровли крошится,
и даже маленькая пошарпанная топка ревёт натужно, как осёл, и задыхается, и глохнет,
пуская густой, зловонный дым, приходится кому-то повозиться с краником, долбануть по нему,
тогда уже, всё тише плюясь и клокоча, дантовское инфернальное варево притомлённо оседает.
Там, в горниле, эта жижа будто вялая лакрица, но стоит ей плеснуть на сапоги или спецовку,
и она липнет, присыхает, топка снаружи вся обдристана лопающимися пузырями,
парней самих настолько заляпало, изгваздало, они как будто чуждой расы, тролли.
Присев передохнуть, они прислоняют валики к вёдрам с битумом, те ждут,
а рукавицы прилипли, как Братец Кролик, к пойманному черенку, они склонились
над пропастью, за ними прорва неба, тяжкий полдневный воздух, чреватый дрожью миражей.

Среди дня мне пришлось вернуться в дом: предстояло новое бдение.
Как бы мы ни хотели иного, как бы ни были в этом бессильны, нам ясен уже наш удел:
расточиться и сгинуть, всё это убьёт нас, не ныне, так скоро, не скоро, так в урочный час.
И последнего поколения истерический рой, пригнетённый к земле безжалостной твердью небес,
проклянёт нас со всеми былыми удобствами, и роскошествами, и покорством судьбе.
Да, пожалуй, я знаю, хотя тогда и не знал, отчего эти кровельщики так ясны в моей памяти,
а всё остальное, весь ужас тех дней, отстранённость, безверье — настолько поблёкли.
Вроде помню президента в нелепых защитных бахилах, выглядел совершенно бесстрашным, дурак,
помню женщину с обложки, вглядывающуюся в туман над Саскуэханной, в смутные очертания труб.
Но куда живее — мужчин, посеребрённых отблесками кровельной жести, прилепившихся к карнизу, словно скворцы.
И ещё — последние караты гудрона в канаве, столь чёрные, что, казалось, всасывают свет.
К сумеркам дети добрались до него: по всем дорожкам округи намалёваны непристойности и сердца.


Песня

Я неспешно шёл домой спускаясь с ближнего холма погожим днём под сенью
Грушевого цвета прямо-таки неистово брызжущего тут у нас из почек каждую весну
Когда из-за угла с песней вывернул молодой человек нет скорее со слегка модулированными выкриками
Впрочем разобрать я почти ничего не мог и подумал это потому что он чёрный и говорит как чёрный
Но мне было неважно песня была я бы сказал заводная и мне нравилось что он сам симпатичный такой крепыш
Широкие штаны и остальное в том же духе и самоуверенность бьёт через край и выплёскивается в пение
Шли мы в одну сторону и оказались совсем рядом когда он меня заметил и «Большой»
Он прокричал-пропел «Большой» и я подумал как забавно что мой рост попал к нему в песню
Так что я улыбнулся но у молодого человека на лице не отразилось ничего он в сущности смотрел нарочно в сторону
И песня изменилась «Нет я не славный парень» он твердил речитативом «Нет нет нет я не славный парень»
Никакой угрозы он не собирался напугать меня но он хотел чтобы я твёрдо понял
Что если я своей улыбкой подразумевал что между нами что-то есть какое-то согласие то это надо выбросить из головы
Вот и всё и не случилось ничего и его песня снова стала неразборчивой к тому же он пришёл
Куда и шёл к дому где его поджидала на веранде девушка со множеством косичек вот и всё
Никто ничего не видел никто ничего не слышал все незаданные неотвеченные вопросы остались где и были
Я было подумал напеть в ответ «И я не славный парень тоже» но не нашёлся с мотивом
И ведь я же этого и не имел в виду а он бы не поверил так что оба мы знали как обстоят дела
Вот такой у нас вышел дуэт такое мы составили уравнение такой скрепили договор к какому были приговорены
Порой чувствуешь даже когда никого нет рядом что кто-то или что-то смотрит на тебя и слушает
Кто-то кто всё вернёт назад переделает исправит хотя никто ничего не видел никто ничего не слышал никого там не было


Сорвалось

1

Если тот я, что во мне, но не сам я, а тот, кто меня оценивает и судит,
если он всегда был со мной (а он был), то ведь был и тогда, когда я сказал то, что сказал?

Если он, нынче взыскивающий с меня недюжинным стыдом за мелочь проступков, был уже на посту,
что ж не предупредил, что будет меня изводить посейчас за тогдашнюю беспардонность?

Я был маленький, но уже вырастил в себе кровожадную зверюгу совести, и сказать-то
нечего мне с уверенностью о себе тогдашнем, кроме этого: я уже, он уже научился

из бесконечно малых провинностей извлекать изощрённые созвучия сожалений
и разворачивать неумолчным контрапунктом возмездия мотивчик собственной неудачи.

2

У друзей моих родителей умер сын, они взяли меня с собой,
а там отправили играть с братом мёртвого мальчика и другими детьми.

Мы шутили, дурачились, и вдруг мне пришло на ум и, к моему изумлению, как-то само сказалось:
Откуда ты знаешь, когда уже можно смеяться после того, как умер твой брат?

— и все замолчали, весь двор замер и уставился на меня, и вот теперь
я хотел бы знать, зачем этот я во мне, который не я, заставил меня это изречь

и отчего не подсказал сразу, что раскаиваться я буду без конца,
хотя всего лишь хотел узнать: как и когда заканчивается скорбь?

3

Мне было слышно из дома, как мать мальчика то рыдает, то затихает, то рыдает, то затихает.
Близилась ли к концу её скорбь? Тот в ней, кто не она, говорил ли ей, что скоро скорби конец?

Этот её тот был ли к ней добрее, чем мой, мучивший меня и мучающий посейчас, ко мне,
подсказал ли он ей, что скорбь не навеки? Потому ли она временами стихала?

Но смеяться она не смеялась, или я просто не слышал. Откуда ты знаешь, когда уже можно смеяться?
Почему этот я внутри меня лишь обвиняет и не может ничего объяснить?

Дети снова стали играть, я тоже играл, я больше ничего не слышал изнутри, из дома.
Так и сейчас порой то, что во мне, молчит и вроде как забывает (на самом деле — никогда).


Первые желания

Это было как слушать запись симфонии, ещё не не зная вообще ничего о музыке,
какие инструменты как звучат, как выглядят, какую секцию оркестра представляют:
только громкость и темп, нарастания и спады, петляющий плач модуляций,
словно трогавший тебя изнутри, через тело, делаясь частью тебя, а затем отделяясь.
Но даже когда ты выучил шершавый тон одинокой скрипки и пылкие арпеджио валторны
и попробовал вновь, всё равно, оказалось, смущение и тревога, маета, несбыточность желанья
удерживают тебя в хроматическом диссонансе, он зудит и зудит, пока доминанта разрешается в тонику,
будто есть некий сбой в структуре или (ты знаешь, что это куда вероятней) в тебе.


Мир

Мы бились друг с другом весь ужин, весь бесконечный вечер, час за часом, уже непонятно, за что,
что за гнусь может стоить стольких мучений, застряв друг у друга в глотке, как рыбьи кости,
мертвяки нашей свары освежёваны и расчленены, но мы потащили её и в постель, и всю ночь,
притворяясь, что спим, и мечтая о сне, и не в силах уснуть, так старательно не касались друг друга,
от спины к спине переброшен мост одеяла, чтобы под ним пробирался меж нами морозный воздух, и мы
всё ворочались в жертвенной чаше этого гневного мрака, саднящего мрака, истомлённого мрака,
и вот на рассвете я уже не могу удержаться, прощай, справедливое воздаянье, я прижимаю её к себе,
и она переворачивается ко мне так точно и ловко, что мы совпадаем в объятьях по всей длине наших тел.


Белосток, а может, Львов

Убогий постоялый двор, вонючий самогон,
табак, завёрнут в кукурузный лист, чадит, как ладан
в церквушке, бочки втрое разведённого вина,
молитвенника полустёртые страницы,
и словно бы плывёт над всею этой гнилью
моего прадеда отрубленная голова.

Хмельной гундёж, блевотины озёра
и брани площадной моря́, отметы оспы
и похоти на лицах у крестьян, тяжёлый дух
стоит колом, и злоба, скорпионьи
безжалостная злоба безысходности,
потом опять молитвы, это искажённое лицо,

застывший взгляд — и это всё, что мне досталось
от мест, откуда вышел я, откуда притекла
кровь, породившая мою, и даже этот
рассказ — не мой, а одного поэта из России,
Хаима Бялика2, и моего отца ещё, который
мне говорил, что дед его погиб в трактире жалком

от, говорил он, пьяных до беспамятства казаков,
но мой отец выдумывал, так что ж,
моими предками пусть будет род поэта,
мои хотели одного: забыть о прошлом, нищете,
погромах, потому о нём молчали, вспоминая
одно названье города, утраченное имя,

и больше ничего, в моём наследстве меньше
истории, чем у собаки, лишь кабак
прадедовский и Бялика-отца, подобный хлеву,
сказал поэт, и, я добавлю, бездне молчанья,
ещё душа, сказал поэт, белее утреннего снега,
с кровавыми слезами, я добавлю, обо мне.


Дрозды

Этим летом вечер за вечером самка дрозда
ходила по саду с двумя почти взрослыми птенцами.
Они уже оперились, и мать их учила
находить себе пищу: одного — успешно, другого — нет:
у него был перекошенный череп и только один глаз,
из искривлённого клюва всё выпадало.

Тогда, возвращаясь к матери, он припадал к земле
с разинутым клювом, будто снова в детстве, в гнезде,
и она всегда находила для него ещё еды,
но её подросток-птенец размером уже с неё,
двух себя не прокормишь, и скоро она его бросит
и улетит на юг; а птенец, конечно, умрёт.

У людей так не принято — просто бросать, хотя юная
мать, которую я видел на вокзале сегодня утром,
толкавшая коляску с девочкой-дауном, наверно,
так бы и сделала, если б могла. Ребёнок
так заходился смехом в восторге от быстрой езды,
что едва-едва не вываливался из коляски,

пока мать не затормозила вдруг и, шикнув на дочь,
не рванула её за плечи, сажая на место. Девочка,
притихнув, продолжала бесстрашно улыбаться, а мама,
едва совершеннолетняя, с потёкшей тушью, в потёртых
туфлях, снова ускорила шаг, отчаянно тараня
коляской и дешёвым чемоданом встречную толпу.

Дрозды всё лето ходили взад-вперёд по лужайке,
то и дело забираясь в клумбы, долгие сумерки напролёт,
теперь они улетают, и остальные птицы затихли —
я слышу, как вдалеке кто-то зовёт детей домой, в кровать,
значит, пришёл черёд летучих мышей: появляться, исчезать,
возникать снова, собственными следами, призраками самих себя.


1 Три-Майл-Айленд — атомная электростанция на реке Саскуэханна в США, где в 1979 году произошла самая опасная в дочернобыльскую эпоху авария.

2 Стихотворение Хаима Нахмана Бялика (1873–1934) «Мой отец» (1932) опирается на детские воспоминания поэта об отце; в последние годы жизни Бялик-старший, прежде работавший лесником, вынужден был ради прокормления семьи держать трактир, в силу чего быстро спился и умер, когда будущему поэту было 7 лет.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service