Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2011, №4 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Автор номера
Отзывы
Леонид Костюков, Василий Бородин, Кирилл Корчагин, Дмитрий Веденяпин, Наталья Осипова, Наталия Черных, Владислав Поляковский, Евгения Изварина, Ирина Машинская, Евгения Риц, Мария Галина

 
Леонид Костюков

        Думаю, многие, говоря о Михаиле Айзенберге, отметят полную, стопроцентную подлинность его стихов — в конфликтных ситуациях, в ущерб: яркости, броскости, простоте и т. п. Также — полный отказ от инерции. Мне уже приходилось писать и об «экстремизме» Айзенберга: если уж обладает его поэтика некоторым свойством, то в высшей степени; если нет — то уж совсем нет.
        Сейчас я сфокусировал бы ваше внимание на таком сочетании: абсолютная естественность речи, никогда не приводящая к банальности высказывания. Понятно, что это не внутренне литературное свойство; к этой ситуации можно выйти только «с человеческой стороны». Поэтому естественность + небанальность — это свойственно и эссеистике Михаила, и его репликам в разговоре. О чём-то подобном говорил Михаил применительно к Валерию Попову, к его чувству юмора. Это же относится и к самому Михаилу Айзенбергу.
        Ещё — редкая верность в отношении литературных привязанностей. Здесь для полной ясности добавлю, что для меня — это не безусловное достоинство. По-моему, нет ничего зазорного в том, чтобы любить — и разлюбить какого-то поэта или прозаика. Я бы сказал так: разные свойства должны быть воплощены в людях, и очень хорошо, что верность воплотилась именно в Айзенберге, а не в ком-то другом.


Василий Бородин

        Каждый поэт рождается с «внутренним камертоном» — или, точнее, с внутренней «тоникой», главной нотой, сочетаемостью с которой поверяется всё, что поэт пишет или читает. Вокруг этой главной ноты формируются и поэтика (отношение к форме, круг идей, вообще весь «авторский мир»), и то чаще всего встречающееся интуитивно-стихийное восприятие искусства, для которого совсем чужая правда — не правда, а совсем чужая дорога — не доро́га. «Внутренний камертон», врождённое главное в стихах Михаила Айзенберга — скорее, не нота, а живая, изменчивая и безграничная тишина, что-то, о чём нельзя сказать «моё»: можно только каждый раз по-новому делать так, чтобы слова́ становились для этой тишины комнатами или окнами. «Диссонируют» с таким камертоном не отдельные чуждые поэтики, а вообще все слишком уверенные в себе, бездумные и бездушные из-за самоуверенности слова́ и пути слов. По-настоящему поймать на них автор может только самого́ себя: так формируется поэтика внутренней борьбы, сложноорганизованных внутренних событий — не только побед. В возможность уйти (раз навсегда, единожды найдя «свою правду») от потенциально или явно лживых/мёртвых слов автор не верит: всё каждый раз заново. И правда-тишина, которую убеждают такие преданность и решимость, «прощает», не уничтожая, целиком воскрешает к жизни эти слова. «Общий сюжет» стихотворений Михаила Айзенберга — оживание слов, произносящего их человека, всех «окликнутых» ими людей, предметов и явлений. Лирический герой стихотворения может тосковать и тревожиться, слова могут «топтаться на месте», сереть, уходя в сумрак, — но в финале стихотворения ясно, что видел, фиксировал всё это какой-то ангел-хранитель стихотворения — сначала в невидимой и опасной борьбе, исход которой предрешён не был, а потом, после победы, глядящий на всё сквозь окончательно прозрачный воздух, с высоких облаков.
        Может быть, эта (неявно-радостная? целебная?) тишина-без-границ — главная нота московской поэзии. Михаил Айзенберг очень верен ей — как верен и более простой правде о себе-человеке во времени: время как-то меняется; в нём концентрируются то скованность, то надежда — и человеческое мироощущение (непосредственное восприятие всего, что совсем рядом) меняется вместе с художественным ви́дением. Которое по самой своей природе видит дальше всех горизонтов, а смотрит, с большой любовью, — на человека.


Кирилл Корчагин

        Мне кажется, что стихи Михаила Натановича во многом могут быть определены через понятие политического, пусть даже прозвучит это несколько парадоксально. Разумеется, политическое само по себе многолико и разнообразно, но в данном случае его надо понимать в широком смысле, лишь по касательной задевающем Realpolitik. Политика разлита по стихам Айзенберга: она предстаёт читателю как необходимость сосуществования многих в пределах ограниченного пространства, где неизбежны столкновения и где сильные притесняют слабых (притесняющее насилие, кстати, — одна из главных тем этой поэзии). Конечно, так можно описать любую ангажированную поэзию, поэтому важно, что в случае Айзенберга подобное содержание всегда абстрагируется от конкретных ситуаций, политическое превращается в матрицу существования вообще, модель любых взаимоотношений — что самое парадоксальное, не только между людьми, но и между всеми прочими вещами мира. Собственно, здесь вообще нельзя выделить границу между человеком и миром, но это не воплощение романтической мечты о единении поэта с природой: природа оказывается здесь такой же человечной, как и сам человек, однако человечность в данном случае отнюдь не положительное качество.


Дмитрий Веденяпин

        Макс Вебер сказал как-то, что точность гуманитарных наук принципиально отличается от естественнонаучной точности. Иногда мне кажется, что мы, поэты и писатели (включая и тех, кто никакого Вебера не читал), не просто поверили этим словам, но и истолковали их в определённом и чрезвычайно удобном для себя смысле, потеряв в результате всякое представление о какой бы то ни было точности. Вспомните так называемые «круглые столы», когда их участники говорят на заявленную тему настолько «по касательной», что к концу разговора мало кто помнит, с чего он начался. В той же самой онтологической невнимательности тонет и большинство хороших (подчёркиваю, хороших), умных и тонких современных стихов и критических откликов на стихи.
        Так вот, речь Михаила Айзенберга внутри его стихотворений, статей и эссе устроена иначе. Не так, как обычно бывает. Эта речь иначе начинается, иначе развивается и иначе завершается. Степень сосредоточенности говорящего поражает. Причём с каждым годом внимательность и — употреблю, возможно, не самое уместное, но всё-таки самое близкое к тому, что я хочу сказать, слово, — тайнознание автора только растут.
        Рискуя быть неправильно понятым, отмечу ещё одну (помимо сосредоточенности и глубины-погружённости) особенность речи Айзенберга. Дело в том, что почему-то (уж не с лёгкой ли руки Бродского?) становится всё более и более принято впускать в стихи разного рода непристойности. Вероятно, авторы полагают, что они при этом начинают «звучать» мощнее и неотразимее. Разумеется, почти всегда они «звучат» только гаже. Я хочу поблагодарить Михаила Айзенберга за то, что он не играет в эти игры.
        Обладая редкой языковой чуткостью и метафизической честностью, Айзенберг умеет говорить нетривиальные и существенные вещи о существенных вещах — а это и значит, по-моему, быть большим поэтом.


Наталья Осипова

        Особенно существенным в стихах Михаила Айзенберга мне кажется чувство жизни как тоски, удостоверяющей сам факт существования. Чем острее тоска, тем острее ощущение жизни.
        Пристальное внимание к растениям каким-то образом тесно с этим связано. Как если бы они были хранителями некоторого эха, некоторых идеальных очертаний жизни, никогда не находящих воплощения в случайной действительности.
        Одной из характерных тем Айзенберга выступает это странное ощущение зазора между живым и реальным, между тоской невоплощённой жизни и случайными деталями воплощения.
        Вот, например:

                                       Как к последним обращаются вещам,
                                       обращаюсь я к деревьям-позвоночникам
                                       и к серебряным лишайникам, хвощам:

                                       Вы, деревья и хвощи!
                                       Мы ничьи,
                                       а вы нам чьи-то
                                       маскировочные вынесли плащи.
                                       Вы единственная, кажется, защита.

                                       Так бывает, отвечают, не взыщи.

        Для Айзенберга жизнь — «слово само с дырой».
        Это переживание провала или разлома отзовётся однажды и в стихотворении о детях:

                                       Вот новый, кажется, урок:
                                       московский юный говорок,
                                       ни от кого не ждущий вдруг
                                       какого-то урона —
                                       ни выстрела, ни грома.
                                       Но чем кормить его с руки
                                       и не вложить отравы,
                                       когда мы для своих детей
                                       как двери, снятые с петель,
                                       как выбитые рамы.


Наталия Черных

                                       «Астор», «Джебел», «БТ» и «Пчёлка»,
                                       и оранжевенький «Дукат».
                                       Долго плавал дымок. Так долго,
                                       что не выветрится никак.

                                       В паре с юношеской тоскою
                                       сигаретный дрожит огонь.
                                       Дай хоть чем-нибудь успокою —
                                       под цыганочку, под гармонь,

                                       под гитару из общежитий,
                                       полупьяный нестройный вой.
                                       Память. Уличный потрошитель,
                                       намагниченный часовой.

                                       И не знаю, зачем ей нужно
                                       возвращаться опять сюда —
                                       плешка, девушка, двушка, дружба,
                                       газированная вода.

                                       1984

        Для меня поэт Михаил Айзенберг — нечто совсем другое, чем то, что возникает в современном литературном потоке, помеченное этим брендом. Да, Михаил Айзенберг — известная марка, достойная всяческого уважения и пр. Но мне до этого почти нет дела (М. Науменко).
        У меня есть одно, по Достоевскому — «неправильное впечатление сердца», которое — едва что не так — оно и тут. Впечатление связано не с самым лучшим стихотворением поэта, но именно оно запомнилось после первого прочтения в «Огоньке»: с первого до последнего словечка. Отнюдь не ностальгия (я не жила в московских общежитиях и студенткой вуза не была), не созвучие «полупьяной нестройной» тоске — я почти не употребляю алкоголь и ничем другим не балуюсь; именно этой тоски знать не могу.
        Впечатление поэтическое, и только. Живо, сразу после прочтения — и сейчас помню, — вопросы, иголками (намагниченными), дыбом — как? так теперь пишут? плешка-двушка? без пафоса? нет, пафос есть — но какой жуткий: пафос наизнанку. С математической точностью — всё то, что привычно шло в числитель, прячется в знаменатель. Всё, на что ложится блик (в графике и живописи), скрыто густым рефлексом. Стихи с кислющим вкусом ранета на школьном дворе. «Мы никогда не станем старше»? 1984 — катастрофа (мира? страны? человека? культурная? интеллектуальная? или просто человеческая?) — уже началась. В 1987-м всё — иначе.
        Связь времён, принц Гамлет? Век мой — зверь мой, сломанных столетий позвонки? Time out of joint / Cursed spitе... Но вправить позвонки некому.
        Но это поэзия — это поэзия — это она так сейчас себя ведёт. И возражать этому (в себе самой) смысла не имело. Я приняла эти стихи, которые должна была ненавидеть.
        Стихотворение — о любви и памяти. Средневековый vote сказал бы: оппозиция Венеры Сатурну создаёт особенную тонкую (общага тут на месте, но не слишком-то смотрите на неё) тоску, которая и питает жестокую музу поэта. И вот это словесное кровотечение, изнеможение, вдруг оборачивающееся силой красоты (страшной, бодлеровской красоты), — выражено почти совершенно. Последняя строка предыдущего периода: «под цыганочку, под гармонь» (да что за ересь?) перекатывается (вряд ли намеренно, но это и ценно) — «под гитару из общежитий». Затем мир замирает на мгновение — «возвращаться опять сюда», — и снова — бесконечность вещей, ничем не утолимый голод.
        Тогда («память — намагниченный часовой») я постигала современную поэзию, как ребёнок постигает мир. Младенец берёт мяч — сначала надо научиться держать его. Затем, когда, наконец, понимаешь, что пальцы сжимаются и могут удержать предмет, надо либо бросить его, либо прижать к себе покрепче, потому что — мой. Тогда («и не знаю, зачем ей нужно возвращаться опять сюда») у меня было две любимых игрушки. Кальпидиевы «кроты — наследники Гомера» — и вот это Айзенбергово перечисление вещей. Кальпидиевых кротов я никому так и не отдала. Айзенбергов мячик бросила в самый дальний угол — но вот, он порой возвращается.
        Музы жестоки; поэты, вы знаете, что музы очень жестоки...


Владислав Поляковский

        В своё время на меня произвело впечатление забавное совпадение: сколь многое из сказанного Айзенбергом-критиком о симпатичных ему авторах в той же мере относится к нему самому: Айзенбергу-поэту. Наиболее точно, видимо, определение, данное им стихам Леонида Шваба: они «похожи на микрофильмы, в которых смыто большинство кадров». При этом взаимосвязь текстов Айзенберга и текстов Шваба такая же, как взаимосвязь, скажем, текстов Мандельштама и обэриутов: у первых ясная и чёткая структура семантического поля разрежается, размывается до формы ребуса, у вторых — разрозненным кадрам нарочито придаётся системность и форма.
        Стихи Айзенберга, одновременно апеллирующие и к традиционализму, и к радикальному смысловому новаторству, формируют крайне своеобразное смысловое пространство, полное аномалий и неожиданностей: долго приглядываясь, в нём можно различить признаки метафизического абсурда, спрятанного за постакмеистическими бытовыми образами. За простой формой и бытописанием кроется что-то неизвестное, иррациональное, запредельное. Именно это обстоятельство, на мой взгляд, делает Айзенберга столь притягательным — и столь близким сразу нескольким поэтическим поколениям, ставя его в воображаемый центр, самую ось современного литературного поля в России. По разные стороны от него, при этом напрямую с ним соприкасаясь, каждый в своём аспекте, — стоят и Мария Степанова, и Василий Ломакин, и Игорь Вишневецкий, и Олег Юрьев, и Сергей Гандлевский, и Михаил Гронас, и Алла Горбунова, и Павел Гольдин. Получается, что Айзенберг удивительным образом совмещает, сплавляет две качественно разных логики, два взгляда на мир, наглядно демонстрируя, что, как бы ни различались оптики, в фокусе их внимания — одно и то же.


Евгения Изварина

                                       Если вместе сложатся время скорое
                                       и моё дыхание терпеливое,
                                       отзовётся именем то искомое,
                                       ни на что известное не делимое.

        Что греха таить, «в поэзию» идут за Ненайденным здесь: оно тут же оборачивается Искомым где-то там, и понятно, что Искомое приковывает к себе гораздо крепче (и безнадёжнее?), чем Ненайденное. Горе тем стихам, где именно перипетии Поиска и само Искомое пафосно поставлены во главу угла и тотчас же заслоняют, попросту отметают всё иное-прочее — жизнь живую.
        Поэтический мир Михаила Айзенберга примечателен тем, что автор, быть может, ближе других подобрался к сути Иного-Искомого, но в стихах выражает это настолько благородно-простыми средствами, настолько обыденно общается с мирами воистину заповедными, что — не замечаешь перекрёстка, поворота, перехода в новое качество... Истина — в самой жизни. Жизнь — истинна сама по себе: та самая, что дана тебе каждую сию секунду. Заметьте, в четверостишии, приведённом выше, «искомое», разумеется, написано с маленькой буквы, по-другому у Айзенберга и быть не может: истина не превозносится и не привносится извне — она рождается при чтении этих строк — здесь и сейчас, и читатель — единственный сам для себя её свидетель. Слово мастера чудодейственно — именно в той степени, в какой он обнаруживает для нас чудесную природу обычных вещей, окружающего мира, нас самих. Письмо Айзенберга — импрессионистично: вне чётких форм, указаний и описаний, оно, однако, воссоздаёт целостную в ощущениях реальность, которую мы узнаём безошибочно, да и принимаем безоговорочно:

                                       Мой город есть. Он где-то рядом,
                                       вблизи подвалов соляных,
                                       где клад зарыт, магнит запрятан
                                       попритягательней иных.

        Да, иные грани, иные принципы магии и магнетизма в поэзии, конечно же, существуют и всячески приветствуются, да будет их больше, хороших и разных. Но для меня (как, чаю, и для многих) стихи Айзенберга «попритягательней иных». Люблю и величаю.


Ирина Машинская

        Каждое стихотворение Айзенберга, даже самое маленькое и асимметричное, легко держит равновесие. Угловатость таких осколков харизматична и естественна, но удивительно другое: что так же естественны у него стихи завершённые, семантически определённые и даже выстроенные, как и принято в классическом сознании, вверх. Это происходит оттого, в частности, что автор не хитрит и не навязывает себя стихотворению, он и сам пробирается наощупь. Его стихотворение — отклик своим собственным тайникам и потёмкам, как лесным. Задача лирика: дотянуться, потрогать и назвать, — не нова. Новизна стихотворения Айзенберга в том, что в нём заложено и читателем легко узнаётся стремление не единственным образом назвать, уж точно не осознать, а единственным образом отозваться, со всей естественностью мужской, женской и особенно — дактилической. Этот отзыв — всей материей стиха — синтетичен и окончателен. Мир такого стихотворения — это ньютоновский мир крупных подвижек, это третий закон, действие и противодействие. Именно таким образом стихотворение Айзенберга воплощает извечную мечту: чтобы мы прочли, как о себе. Это самый пристальный из известных мне поэтов.


Евгения Риц

        Мне кажется, основное качество поэзии Михаила Айзенберга — наблюдательность. И не только на уровне зрения, но и всех чувств, прежде всего осязания. В его стихах не только холод стен или комочки пыли, но и сам воздух ощутим в буквальном смысле — он вещество, а не пустота, заполняющая пространство. И, на мой взгляд, вот эта зоркость всей кожей, внимание даже не к быту, а просто к материи, — самое главное, что может быть в поэзии вообще. Потому что и метафизика, и эмоции только надстраиваются над этим. И именно поэтому стихи Михаила Айзенберга — такие сдержанные, прекрасные своей ломкой сухостью — как былинка, — оказываются мудрыми без витиеватости и философствования и такими сердечными без сантиментов.


Мария Галина

        Очень важно (и не только в связи с новейшим скандалом по поводу несуществующего поэта Б. Сивко, а и вообще ввиду всё усложняющихся алгоритмов компьютерного конструирования «поэтических текстов») иметь в качестве некоего «золотого метра» тексты, принципиально не поддающиеся компьютерной имитации и алгоритмизированию. Такой, как мне кажется, эталонной поэзией и может стать для нас поэзия Михаила Айзенберга: она в принципе неимитируема, неалгоритмизируема. Эта невозможность вычленить алгоритм, найти некие «общие характеристики» и оказалась, как мне кажется, неудобной для многих критиков, когда речь заходит о поэзии Айзенберга. Его поэзия слишком неуловима, чтобы её можно было подогнать под какую-либо «концепцию».
        И ложная квазисимволистская многозначительность, произвольная состыковка далековатых понятий (тот случай, когда читатель сам вчитывает в текст то, что кажется ему важным и нужным), и «наивная поэзия», и то, что принято называть авангардом, увы, такой алгоритмизации в принципе поддаются: отличить имитацию от оригинала серьёзный специалист если пока ещё и может, то вскоре, я уверена, будет не в состоянии. С поэзией Айзенберга, однако, ничего подобного не может произойти: это очень человеческая и человечная поэзия. Собственно, это и есть поэзия.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Герои публикации:

Персоналии:

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service