Воздух, 2011, №2-3

Глубоко вдохнуть
Автор номера

Теперь очевидно

Аркадий Драгомощенко

Как вы и просили

                                        в три утра тебе ближе всего
                                                                                показали на север

                                                                                                    Анна Глазова

Я хочу напомнить о твоём предложении
по поводу более точного определения того,
                                      что ушло в Манчестер утренней почтой.
Не поверишь, с двух сторон восходила луна, но я написал,
о том, что в этом случае мне не понравится. В прошлом году?
Нет, конечно, как и потом. Вообще? Исключая этимологию,
проходя в разбитые колёса метафор (оболы кормления),
если говорить о беспечном движеньи, но тогда — ни письма́,
ни Манчестера, чтения, почты, но также

в не-ставшем бокале не существует вина. Во рту его вкус.
Однако это тоже неправда. И первым доводом
                     то, что это просто не так, а липкая пыль на стекле,
за которым вечно дробится сбитый в фокусе снимок: утро.
Политые улицы. Пустота всех небес и на босу ногу сандалии.
Любовь не в вещах, не в следах, оставленных ими,
а в том, что молниеносно горит в точке исчезновения ветра.

Видишь... Прекрасно. Музыка слева подёрнута эхом,
как перламутр над рисовым пеплом, и в это же время
перерастает воздух зерно, и не я, не она,
                                  а справа профиль того, чей пол неизвестен,
но после грифелем дан пешеход с телеграммой в руке,
в его шляпе погибает месяц двурогий, в телеграмме
тебя приглашают на выставку, и ни слова о том,
где, когда снова выставят мёртвых (не так всё и сложно:
                           лишь медные звёзды горят в хрусталике глаза),
и животные в коварные трубы трубят,
знаменуя ознобом частот окончанье сезонов,
оплывших в рассудке. И потому, если взыскательней,
речь о другом — как пройти сквозь зеркальное сито.
                                                                                        Как минуть то,
что есть «моя жизнь», или то, что хотело ею казаться,
даже мне в первый день, как всегда, а точнее,
в первый вечер нового года.

1.01.2011, 19:26


* * *

Сочтёшь ли (но так будет вернее) кожу, либо —
Упавшим к ней отсветом только часть образа,
                         Чья целокупность, или же скудная известь,
Продолжается предпосылкой мысли.
«Ясность» вкрадчива.
Как дыхание формирует очертания литеры?

Подобно тому, как сентябрьский лист дарит
Пребыванье падению, т. е. мо́сту, ведущему
Сквозь геометрию времени. И мановение
Вне точек «здесь», «завтра», перехватывающих
Дыхание, — изнанкой крапивы... Рассвет ночи.
Иных знаков, утративших внятность,
сулит материи, скудеющей в пристальном восхождении,
Некую сумму света. Конечно,
                                                 Точность изъяна. Терпение.
Словно осень и ничего рядом. Ничего больше.
Пред которой весы бессильны, безучастны меры.

Ну... как если держать на весу во сне руку,
Ничего не касаясь, вплоть — стены́ за стеною.
Замечая блесну сквозняка над графитом лета
(Губою), при всём том, как стягивается повязка,
Сотканная из сухой мяты, дыма, первоцвета, снега.
Не это тоже. «Нет» легче в горле, и зимнее солнце
На реснице дрожью, не скатываясь, не уходя, гаснет.

Воздух не так прост, как прежде,
Глаз избирает (привыкает к) ночь,
Зеркала́ каких крыш пеленают твои отражения?
В каком тумане, какой радугой инея меркнешь?
Острова́ навстречу. Киммерийская пена лазури.
Я помню это, как если бы навсегда павший отсвет
К затылку тела. Я знаю, как превращается
Пот тела в эхо, в то, что забыто, но что, как если бы
На весу падать вместе с рукою. И ничто не ищет опоры.


Сказать другое

И распороть каждый стяг, расторочить, следуя волокну,
входящему в другое волокно по направлениям, ве́домым
лишь наиболее лёгкой водой (недолго лёд на солнце дышит).
Туман на холмах — так называется распахнутое окно,
вода на полу, повернуться спиной.
Когда, притворяясь кровью, тело втекает в облако,
хотя речь о нитях, распускать пряжу каждого (лишать ряда, рода),
никого из них не отыскать легче. И этого много.
Т. е. чаще: всегда получается на дне пригоршни.
Потому стяги как танцующее бельё по ветру.
Ослепительным утром ты бесконечно вверху,
и сквозь тебя — окно, вереница неопределённых предметов,
булыжник в конечном пункте (понятней) серебрится дождём.
Сквозь тебя всё, даже я, словно в зеркале уменьшения.
Ягода в многослойном стекле,
по кристаллу луч в следах птиц, за исключением тени.
Быстрее пореза на пальце коснись края листа,
и, если идти, не оглядываясь, широким шагом, — отстают,
как слабость, но всегда слева или же спереди,
будто сзади «сначала». Увидеть букву
в черновике мокрых ветвей, в желании оплести себя зрением,
в её ночной коже, в гордыне, тщете верной. Допустим,
если даже знание было великим,
как количество пересечений того,
что можно назвать направлением / возвращением / смертью,
пересечением наших с тобою тел:
соберёт ли во что-то одно душа (сумма того, что ты, я),
фотографический казус,
всё то, что шло в низкое устье против течения,
поднимаясь вверх. Как восхитительно-неразборчивы
(были) в простынях, в едва слышных просьбах, —
что взять у листвы?
Иногда это означает «сказать другое».
Весь воздух в лёгких — такое имя весны, сна в солнечной чешуе.
В записке соседу с верхней террасы: «мёртвые тяжелее живых»,
на что он — «тогда они находятся за чертой скорости света».


* * *

По ресницам собирая ворс зе́ркала.
Зная скорость течения мёда, но не зная, когда.
Что́ тебе мёд, Крым, мраморная вода с серой,
Что́ известно, что там всегда на́ руки.
Как карта Крыма внутри, кто чтение.
Кто не знает, что, — тому не о том,
Как сползали по откосу, в сухой до блеска траве,
Ни в чём, ни в слове, ни в мычанье, но только как
                захлебнуться, как не увидеть дыханья, а кто —
Кому в глаза то, что кто-то видел. Потом море.
Без луча напополам, вода наощупь, ликованье.


* * *

Кто сказал, что умирают только старые
Умирают молодые, но чаще умирают те и другие
А чаще — никто не умер, поскольку никого нет
Потому что не досмотрели снов, которые
были положены временем и потому что сны
Которые видели, были поспешны и нигде о том
Чтобы о печали и счастье, вступая в тень
Бережно, как если спускаться по ступеням спиною


Мальчику, утонувшему летом 1973 года в Ялгубе

Я не знал, как зовут тебя, и поныне не знаю, а то ещё чего —
Рассказал бы, как твоё имя сорок с чем-то лет будет плыть
Среди почти таких же, лишённое остова смуглого узкого тела.
Оно было абсолютно белым, как ночь, в которую тебя нашли.
Потом — ты лишь блуждающее пятно. В голове.

Кем бы ты стал: «виктор», «наум», «иван» — не представляю.
Означающим что? Я говорю о том, что означают эти слова,
Когда я принимаюсь думать об имени. Кто ответит, кем стали мы?
Оттуда — откуда все отвечают, но только нужно услышать, —
Но теперь знающий столько, что даже думать скучно.
Как связал себя тяжестью с рыбами, давлением водных толщ,
                                                   песком в лёгких. Травой придонной
остался на все зимы, какие будут. Их, поверь, было довольно,
не все оказались просты. Всё равно, точка единства, молния,
завязь живущему непосильны под..., да... ещё, вот, где это
расположение; а то, что раньше, где? И что означает «где»?


* * *

Теперь очевидно: великолепные птицы океана,
на голубоватых веках вылепленного вина́,
когда залегает в коврах снов,
расшитых codium fragile, подсказывая
терракотовые очертания и́звести.
Такие, как если думая о тебе, или же когда письмо,
затмевая себя, обнаруживает число (не дату)
вне признания, без единой буквы,
однако и подпись прогорает беспечно
в сумерках радужной оболочки.

Теперь очевидно: глаза́ к дорогам, ведущим
в глубины глины. В створы пальцев,
где брезжит начало вещи наощупь,
отнюдь не рот о ней после, знающий,
сколь плотен ветер, вскипая напрасной листвой
по ступеням озёр, но что же лучше?
Впрочем, так и не удалось пересечь океан,
воспетый Лотреамоном как то,
что дано сверх меры, словно оставить на завтра...
Неужели это как обернуться,
чтобы индиго и йод неудержимо хлынули,
сведя голос в горло побега?

Теперь очевидно: тысячекрат повторённый,
а потому незримо цветущий стебель
арктической стужи, рассекающий время
на светлую сторону дома,
обочину, тополь и ржавчину, но и ветвь,
осенившую падаль за поворотом.

Теперь очевидно: никакого сходства ни с чем.
Отпусти песок из руки, как птицу отпусти,
пересохшую в пеньи.
Бесполезно выказывать сожаление,
но разве милосердие не сокрушает?
До рези в глазах. Чтобы воскликнуть:
«также нашло своё отражение».
Какая ртуть подоплёкой? Какая река протекает
в молекулах зеркала? Никакой нет реки.

Теперь очевидно. Но сезоны дождей, тьмы
полнят днями себя же в неуклонном «теперь
становится ясно, что длительность
не взращивает ничего»
, и —
«какое мне дело до скорости света», и —
смерть приходит как к «критянам лжецам»,
так и к тем, кто: «всё становится ясно»...

и будто к безвестности уносит надземный поток.
Рамы пусты, разрывают привязь воздушные змеи,
невзрачен, скуп звук. Между буквами на листе
воображение стремится к себе, затмевая себя
началом вещей, которые были пусты и будут такими.


Переводная картинка

Естественность этой картинки обязана мысли о полноте.
Последняя устанавливается границей, соседством с иным.
Наряду с чем она словно обращает внимание на нищету
                                      отдалённых пейзажей, если только удастся успеть
за сырой вереницей теней в скупой сутолоке кустов. Мы покидаем пейзаж.
Деньги как пух. Смысл вопроса в его повторении, но,
разнесённый воображением в каком-то пространстве
(природа его пока неясна),
                                     вопрос напоминает игру, когда во вращеньи по кругу,
прорезь за прорезью, детская лошадь пускается вскачь,
             пересекая лощины тумана, в росе путается трава, навзничь луна,
                          синие глины лукавы, а одно, слагаясь с другим, находит себя
в асфиксии небесного вычитания. В озеро уходят ступени из мела,
на них стеною проливается цвет,
ещё не прошедший сквозь рождение слова. Из чего следует — да,
возможно всё. Да, этим можно утешиться.
На деле реальность стократ легче
         обещания её же насущности: но лишь зноя пыльца по лицу вещей
                      расстилает средостения множеств, если приблизиться
к привычной картинке, — но что́ нам она, если б не знание
                    заключённого в ней исключения другого? Выбор? Остаток?
Да, здесь всё возможно. И я прав, поскольку неверное определение
                             картинки перемещает её в область созерцания зрения.
Только тогда открывает сознание тончайшие процессы её окисления.
Это как если бы в полдень тогда в Крыму свет скользнул
по чешуе перламутра, и соль, птичий клюв, камень, что ещё?
Соединили бы нити свободные нити в плетенье того, что прекратило себя,
но ещё не стало собой, а дальше как есть... В известной картинке,
                    где «если так» становится отрицанием собственного условия.


То, что встречаем

Это не стихотворение, это единственная возможность
Спросить у того, кто читает, — видели ли она / он / они
Я не о том, что пропали дети и их лица на столбах
Не о том, что пропали женщины и их лица на столбах
Я не об этом, что из дома вышел юноша в светлой куртке
Я о другом, о том, что я знал, что все они уйдут
Потому что никому нет дела, как и до моего сна
Когда я увидел (понедельник, завтра), что тот, мой дом
Разрушен, но не разбит постенно, пооконно, а — нет
Забора вокруг того, что было садом, а в «саду нет ничего»
На семи ветрах, ни дуновенья, мама ещё жива, но что
Что происходит с местом, где ни меня, ни ничего нет
Где места нет, что со мной будет в оставшиеся минуты?


Game designer

                                      Остапу и Cuper'у посвящается

Мы, несравненные, группа FuBird, недавно слепили игрушку,
вроде как приложение для «в-здесь-и-сейчас» — называется
«Da, это — Sein»; с её помощью можно отправить открытку,
найти ключ, развязать шнурки башмаков, вырвать зубы дракону.
Не учли, признаю, что в Фивах (седьмые ворота пришлось
дописывать позже) ситуация выходит из-под контроля.
Конечно, ошибка допущена в миссии прохождения пещеры.
Нет времени определить уровень шума. Тогда мы были детьми,
и нам нравилось anti — часть её имени, тени. Помню,
что я тогда этим увлёкся, но сложности на границе... многое.
Как описать? Весна, скверная обувь. Нежность нечаянных жестов.
Плохо, когда у окна на канал засыпаешь и, вот, снятся поля,
но художник не знал, как делить тьму, извлечённую из сновидения.
Он был уволен. Теперь торгует мешками на рынке. Мы взяли другого.

Полагали, если пройти эту границу, изменятся цены на нефть,
Юг отодвинется ниже, несколько человек подписались. Было смешно.
Потому что те, кто управляет пределом, не знают о природе мишени.
Разумеется, всё вокруг говорит о желании цели... однако
мы продвигаемся дальше — с правого фланга пехота, рассвет,
      авиация, дождь, магнитуда значением 9, замуж, оловянный солдат и
кислотный иней в зрачке. И даже нам в итоге стало понятно,
что с юга к границам подступает пустыня. Наконец,
сегодня опять в обиход входит «колючая проволока». Можно вздохнуть.
35 лет? Это — старость. В обиход входит Бог. Кого волнует вода?
если не пить. Смерть преступает порог. Она докучлива в шуме.
За последних полгода пять таких игр и снова на севере скверно.
Одна в ужас приводит даже меня, — это там, где про росу и левкои.

Потому что сначала были абсолютно правы, потом, разумеется,
стали проявляться ошибки. Мы исключили поздние интерполяции.
Вместо ангелов появилась строка < do {} while (1) > etc. Я и не спорю.
Тьма Антигоны всего лишь определённое соотношение чисел,
                                                          которые наш математик понял позднее:
телескопический фокус. Это про то, как если бы
                   босс ушёл из конторы и чтобы мир разделили в это же время,
а тут скабрёзного рода детали, безденежье  - ну, это ведь жизнь,
         как мы видим её на асфальте, об этом вскользь и вдоль этого —
khora. Мы сами, одни, в неведении (художник снова уволен)
теперь всё не так расточительно, как было прежде, — готовимся
в ближайшее время запустить большую игру. Инвестор почти на ладони.
Она будет называться «Nemesis», и те, кто найдёт себя там,
после того, как померкнут галактики зрения, уходя из пращи возвращения,
они найдут силу в том, что мы создаём. Это — жизнь.
Это имя звезды, ждущей за солнцем, чтобы выйти на «свет» на рассвете.

Потому что мы любим вас и себя, и знаем, что жизнь через И,
когда накануне — роса. Свет очевиден, и ты остываешь
губами и галькой у дёсен венценосной лагуны, где здесь, словно
ускользание вслепую в область начертания «9», минуя жёлтый срез розы,
к снегам, к переходам из чёрного в белое, в пепел из мёда.


Луна ближе, чем ты думаешь

Поменяйся с луной
Ты ей пару монет, сухой инжир
Два-три коралловых зерна из бус
Она тебе то, что за ней
И в ней, но с другой стороны
Уходить? Тогда? Бежать? Плыть?
Дай ей рыбьей чешуи, слов
Слюны с вина. Обмани.
Проснись и спи стоя.


* * *

Я любил тебя, потому что
тебе серебро было тяжелей воды,
я любил воду в твоих руках,
думая, что, если тебя пролью,
серебро станет чернее.

Я любил тебя, потому что мир,
в который вошёл и где
ты случайно нашла меня,
оказался другим, а ты осталась одна,
как если б смотреть в одну точку,
слушая, как зерно воды позади
вскипает инеем по краям,
а дети кричат в гулких домах
без окон, дверных рам, отражаясь
в ступенчатых зеркалах потолков,
размахивая цветными платками.

Я любил тебя за то, что
твоё лицо, скользившее на дне
всех, истаявших друг в друге, лиц,
учило мерцанью зрачок,
чтобы мгновения, когда в нём его нет,
попадали за такт дыхания,
в котором свет и тень вились,
словно две весёлые рыбы.

Я любил тебя даже за то,
что мой мозг смог вылепить из ничего
фразу, которой начал, — и она
постепенно выходит в область
противительного союза «но», доходя
до последней отмели заикания
в разбитой птицей ряби «недавно»,
в котором ни очертаний, ни дна.


* * *

мы смотрим на вещи по-разному. Они реальность.
Не спрашивая, кто или же «кто» на берегах вещей.
Также — что́ представляет реальность.
Если забыть, а вспомнить — на ум приходят
не весьма ясные строки, но они всего только шорох
летящих кленовых семян, они всегда шумом жалости,
жатвы, грохота, ракушечника и всегда жестокости, — так и следует
изо всего: «спрячь среди этой чахлой травы»
Или — «укрой в листве» или ещё: «научи растворяться
в соцветиях полуночной соли, в крови
», или жить в кувшине.
Прежде, чем о жалости: сколько солнц, допустим, ты перечислил,
переходя за семьдесят? Тая в мраморно-крымской пыли.
Мальвы? Налёт на альвеолах за тополем у поворота,
где лбом разбита дорога? Умножаем: 365 раз на 70.
По 365 солнц в году. За исключением пасмурных утр,
дождливых рассветов, два-три раза ливень... и ещё тот раз,
когда солнце стояло над нами всю ночь беспременно.
Что и есть: «если забыть», а потом снова вспомнить.

26.06.2011


Дождь 9 июля утром

По мере того, как дождь приближается к умножению в слухе
Растёт число страниц; не коснулись пальцы. В категорию
Гла́за не входят. Число, листы. На пальцах шелест глиной.
Да, возможно, глаза видят дальше, чем одно, глина суха.
Переходящее в другое, когда говорят: «вот, метаморфозы».
А нищенский куст бересклета на Петроградской?
А неумение сказать в строках, что язык не поворачивается?
Чтобы о том, что в категорию гла́за, слуха, пальцев.
Что земля, на которой уже не только лук, дом, мама раму,
Но и свидетель твоего же пепла, когда будет стоять в солнце.


В песке

Как уснул, не помню. Последним — звук капли из крана
                                             на кухне, тающий в стеарине слуха.
Но и он по прошествии тысячелетия
                                  свернулся в дразнящую точку ссадины,
настежь полудню открывая местность.
В его зеркалах жа́ра, в меловых прядях жажды
                                   ангелы пересыпа́ли белый песок. Каждый
в руках мотал поющее сито, напоминавшее пустыню Наска,
хотя ветра не было. И некому было здесь петь.
Безвольной пыльцой повторений отекали звёздные жернова.
А если б и было — не слышно. Одежда их отчётливо неясна.
Их порядок в расположении сна был отчасти нарушен.
Так мне казалось, но ещё казалось, что хочется пить
          (как если бы пальцами по рассохшейся пемзе,
                                       и ощутить тотчас ворс длинной воды).
Тот, кто был ближе, сам как глазница,
                                      глядя в глаза, произнёс — «не помню,
сколько я здесь читаю испещрённые ожиданием знаки;
                   у песка нет частей, «нет» не делится пополам,
          утверждение порождает печаль, в ней яснее пространство
пчелиных зрачков песка, следящих за тем, как дитя их,
чрезмерно тяжёлое зрение в надрезах чтения,
расширяется сетью мерцающего сквозняка.

Можно сказать — таков улей полдня. Такова
голодная чешуя Клее. И потом...
я не в силах в них понять ничего. Я утомлена наблюдением
за тем, как эти неясные знаки образуют прямые ночи,
уходящие за горизонт каждой вспышки.
Те вскоре гаснут, как жизнь любой твари. Важно не это.
Если б у тебя была душа (продолжила), а не я,
я развязала бы узел, который стянул твой разум,
но уверена, она бы изнемогла, как и я, смотреть
в твои глаза. Здесь. Всегда. Как и сейчас во сне,
который с каждой ночью шире, укрепляя состав разбегом
                             и неопределённостью формы глагола «время»


В широких шляпах

                                        drive, he sd, for
                                        christ's sake, look
                                        out where yr going.

                                                           Robert Creeley

Мы повернули с лиговского на разъезжую
и говорили, сколько хотели, потому что лиговский
                                                                 взвинтил небу непомерную цену,
Разъезжая была пуста.
На одной стороне — лето, на другой — тени,
под ногами сыро. Бежал мяч, как вкопанный в воздух.
Некоторые, поближе, чернее солнца,
                                                             если смотреть на него и потом
сразу закрыть глаза. Другие острее (хотя прозрачны)
                                                             разбитых лезвий, скорлупы́ устриц
(теперь таких бритв не сыщешь) ночью в хвое и привкус.

Его пальцы стиснули сигарету
                                               (всё реже кого-либо с этим встречаешь),
в моём кармане плескалось полбутылки merlo,
                          на пробке: чи́сла дыханья, детства, листья эдема с пляжа,
рот перетирал слово «летичив», немея в мяте, — и я

продолжил.

«Вот ты, понятное дело, потом обнаружил,
                                                        что идёшь по пояс в низине смерти.
Так ли густа её сень, как о том говорят?»
«А ты попробуй откинуть голову». Сказал он.
«Просто попробуй». «Скажи, — спросил я
спустя короткое время, — страх? Печаль? Сожаление?
Боль?» — И продолжил: «О чём ты думал, когда долу шёл,
                                                                                       когда спускался?»

«Никакого нет устья. Плывёшь, и всё... Щепка.
                          Пена, солома. Вверх-вниз, ни дельты, ни оглянуться,
и никаких вожатых — одна река, берега —
она, как и мысль, сама себе берегами, забудь о склонах,
      только тропа, пыль, но и песок, числа, щебень,
                                  а с непривычки раскалывается ещё голова».
«Как оттуда видишь ты нас? Какими?
Слышал ли, как мы о тебе говорили, когда
                           был несгибаем и холоден, прям и бел, как стена?
И, как всегда, отовсюду несло мороженой хвоей,
                       словно нежный хруст ампул от пролежней на полу».

«Большие дела, — он ответил, — ты неправильно понял, —
неистовство, безумие, данное мне, было больше этой "долины"».

В моём безмолвии угас шелест, который
якобы мне был уготован, чтобы ждать в нём других.
                        И я видел их всех. Ты не поверишь. Я их не помню...

... у тебя полбутылки вина... У меня сигарета.
Открылось ли мне мирозданье? Стал я хитрее?
Написал ли я оду о том, что известны мне все пути пыли?
Какой смысл о том, что в этом же «том»
«это» никогда не случится, как Лиговский, наша тень, ты, вино:
                       дым — единственный напоминает о сумме,
слагающей себя из остатков, объедков... Но там её не было.

Пора возвращаться.
Главное совершенно в ином: в том,
                                что в смерти есть смерть, в той своя смерть и т. д.

Но я помню другое: «как обжигает кофе на кухне,
                                   а она ещё спит, как будто октябрь и тянет в окно
».

Кто произнёс? Помню ещё: 7 утра,
из поезда на брандмауэре, оборачиваешься в коридоре:
«Москва утешит, Питер слёзы утрёт».
А Сан-Франциско? Винница? Anza-Borrego?
                                                                     Где я живу? То есть, прости, где я жил?

По дуге солнце катилось в себя.
Стеблем колодца стлалась луна, в дельте день
                                                            без конца шёл вместе с ветром на убыль,
Как наша встреча, по капле, по пряди
                                    северной синевы чернее, что наверху обычно.


* * *

Ну хорошо, мы знаем, что всё, что известно, только то,
что можем узнать. А как узнать, где? Вот место, оно
расползается маслянистым пятном на воде, тополиный пух,
ты наклоняешься — под ногами замерла над песком краснопёрка,
сгорает раскалённый отраженьем камыш, и «здесь» же умер отец,
здесь — это зима и соль хрустит на зубах. Как описать, к примеру,
не соединившие объятия или сказать, что не важно, где,
что всегда неловкость, люди умирают, но и не только — они
чаще, чем умирают, убивают. Но и это не ложь, это то,
что принимаешь за «мир». Но и не мир, а пару тактов падения.
Не обнимай, не говори, что любишь. Не делай — и только.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service