ПенелопаСлышала сирен. Метались звуки по стенам, крыльями, широкими крыльями. Впервые песни сирен слыхала. Говорят, сирены хороши лицом. Песни мне понравились. Не надо им красавицами быть, прекрасны голоса оливковые. Но болит в груди. Одиссей, ослабь верёвку. Мне стянуло сердце, режет вервие. Потом возникнет рак, ты все свои богатства выбросишь, и зря, на излеченье рака. Ослабь верёвку! То не я рвусь прочь, к седому Посейдону, то змей великий мне грудь скрутил. Пусти меня. Жестоко нити рвёт, оскалив вдруг оливковые зубы, всю ткань изорвала. Изнемогла. Ещё не поседела. А Одиссей у мачты дремлет в зыбкой грёзе. Не скоро ей закончиться. Прищурившись, порой он видит, как рыдает Пенелопа, как рвётся тень её. Нет, боги, не пущу. Рука Орфея дрогнула: фигура Эвридики венчает нос Арго. Сирены поют громче. Нет Итаки, нет! А Одиссей у мачты вздрогнул: нет, не пущу тебя. Рыдает Пенелопа так, что мечется всё чрево корабля. Тогда ей говорит супруг: накрой сегодня стол. Я вскоре буду. Позови мне Телемаха. Волнистая линия
Наискось кистью: открылась любимая линия. Дай ей идти. Брось синусоиду, как недомытую ночью посуду, пусть века и филологи собирают осколки в темноте прошлой кухни. Блёстки эмали в глазах. Это в начале, от слабости. Слабость уйдёт. Ни одно слово и ни одна помощь: мне или моя — не весят ни добродетели. Я не хочу знать их веса. Масса только у вечности и у Христа. Но себя удержать сложнее, чем отказаться от нового пакетика чёрного чая. Выпадаю из каждого своего шага. Пол мне как потолок, потолок наклоняется, смотрит надменно. Лица попутчиков стали близки, до тошноты от страха. Не люблю общепит, даже эту пасту, розоватого цезаря с крепким сырным ароматом — царь поэтов, несчастье десятого года. Но без пищи нельзя. Итак, линия. Эта бунтует. Почти синусоида, но с каким острым ритмом. Надела. Срочно: стрижку, юбку по щиколотку и спать, до Второго Пришествия. В воскресенье на литургию, никакой более литературы, Горацио, что мне словесность. Бытие невесомо. Можешь бросить его, а оно и прилипнет смолистой косынкой. Нет, эта косынка из шёлка, индийская. Как та, в детстве, на горле горящем — да кто теперь про роковое горло поэта не пишет. Итак, в добровольную смерть. В запустенье, в незнанье (ты, что ли, известный поэт, перекрестись). Да, в неизвестность. Как в смерть. Впрочем, я не готова, но вещее это пространство мне порой говорит. На другом языке, я понимаю его. И да здравствую я. Ещё буду жить. После того, как раскрошится это пространство.
|