КИТАЙСКАЯ АФРОДИТА,
или ИСЭ МОНОГАТАРИ БЕЛОРУССКОГО ВОКЗАЛА
1.
Всё прекрасное — и то, что было,
но и то, чего в помине не водилось, —
вдруг переплелось и так застыло,
наклонилось и сдалось на милость.
Я сидел, не шелохнувшись, даже
я не думал ни о чём похожем.
Я болел и за собой ухаживал
и не чувствовал себя ухоженным.
2.
Ты миф, ты символ, телефон.
Я тыквенного семечка — лица —
китайский знак, съезжая в сон,
увлёк с собой, и щебетом птенца
мне отвечала жизнь. Болели даже звуки.
Наперекрёст ложились голоса.
От неизвестности к разлуке
я пробежал за полчаса.
3.
О чём бормочут несмышлёныши,
на чёрных едучи автомобилях
и плачучи на жёнах полночью? —
что обошли и отстранили.
Напрасно в пене Афродита,
увитая волною, мимо
спешит. Она волной увита —
они в другом неутомимей.
Я — мост. Я — самый длинный мост
от червяка и до богини.
Ногами и руками врос
в землю и под ветром стынет.
4.
Подо мною проходят воды
исходящие и входящие
и ушедших времён народы
и живущие настоящие
их имён не счесть и не вычленить
подо мною вода сплошная
позавидуешь нижним и вышним
посредине жизнь сволочная
скоро будущее родится
так и так выходит на птицах
то же самое как ни кинь
из богини исходят воды
то-то будут сухие роды
страшный выблядок вундеркинд
5.
Китайский знак дала мне Афродита,
с улыбкой намекнув: я не оставлен,
и как я должность исполняю,
вообще-то говоря, она довольна.
Дорогу мокрым снегом заметало.
Всё хлюпало. И только
рявкали автобусы "Коль славен".
Китайский знак держала Афродита.
Я руку протянул поправить
условье, бывшее меж нами.
Знак заносило мокрыми снегами
у Белорусского вокзала.
6.
Когда произошло
изгнание из рая,
и этот факт про что
нам говорит? — Не знаю.
И вообще-то как
всё это получилось?
Я, может быть, дурак,
но не пойму причину.
Ударил свет в глаза,
забилась электричка,
и я решил сказать
тебе, что ты лишь кличка,
ты след того, что нет
и не было, того,
что через много лет
оденется тобой
и теплотою тела
придёт ко мне в ночи,
но ты про это дело
пока что помолчи,
поскольку мы не знаем
ни за́ что, ни про что,
как с этим самым раем
там всё произошло.
7.
Я измаялся, хоть и ни свет ни заря
мне вставать. Я ворочался лёжа,
потому что я думал, какая пора,
ах, какая пора мною про́жита.
И вот так до утра.
Потому что я думал: я не понимал.
Как я жил? Как сухая колода —
а прошедшие годы сводили с ума,
и какие прекрасные годы.
Разноцветное солнце гнало меня ввысь,
как весеннюю пёструю птицу,
и какие мне лица навстречу лились,
потому что им нравилось литься.
Как со мною носился взволнованный мир —
танцевал, удивлялся и нежил,
а я думал, дурак, что возьми я умри,
и всё будет, как будто и не жил,
а он жил только мной, он носился со мной,
чтоб я пел. Ну и пел я.
Чистым голосом, чистой-пречистой зимой
обернулось нечистое тело.
Где моя дорогая степная любовь?
Грива чёрных волос кобылицы
растворяется в воздухе в сумерках слов,
это солнце напротив садится.
8.
Взрыв лучей меж облаков —
дар последний
солнца заходящего, любовь
цвета медного,
и на чёрном-чёрном море — ложкой ешь! —
на густом, луной просвеченном
мы с тобою проплываем меж
ночью-вечером,
а далёко ветер треплет степь-ковыль,
ни укрыться, ни сквозь землю провалиться
гладко, жарко, бездорожье, пыль
мне в глаза кидают кобылицы.
9.
Дочь Турана, принцессу из юрты, норвежскому ярлу отда́ли —
вышел русский насельник — бродяга, лентяй, табакур, —
и как финские крови устали и вдарили,
так прогнали его аж за самую реку Амур.
Жил он в Харбине, после ютился в Шанхае.
Как, когда притулился на чьей-то земле?
Португальский язык ничего понимая,
он живёт под Христом на высокой скале.
Далеко в океане за Копакабаной
ему вовсе не солнце утрами встаёт —
это в зимней степи проглянувшие сани,
это к ярлу лицо подняла Турандот.
10.
В московских клетушках
капусту хлебать.
Мы дружка на дружке
как будто в гробах.
На кухне в халупе
картошки поев,
уже он в тулупе
под землю полез.
И так до субботы,
зажатый в тиски,
гнилой от работы,
слепой от тоски,
он будет за это
на два выходных
в дюмовской карете
король Людови́к.
11.
Черница юная приходит иногда
меня лечить от нескладухи-жизни,
и жалко мне её труда
и сил, и стыдно укоризны.
На что я есть такой, какой я есть?
Она, стесняясь и жалея,
мне говорит: — Вы тоже экстрасенс
и родились под знаком Водолея.
Какая добрая, однако же, душа
насупясь надо мной шаманит
и, пальцы стряхивая: Можете лежать, —
мне повторяет непрестанно.
Черница юная серьёзна и строга,
её душа легка и молчалива,
и делает её рука
меня спокойным и счастливым.
12.
Мороз. И сразу пальцы ног
одервенели, непослушны,
сапог колотишь о сапог —
худы и стареньки, и нужно
купить бы новые, да вот
не то чтоб не на что, а всё-тки
других делов ярмо гнетёт,
а дни пустынны и коро́тки,
и лепят, лупят холода,
раскалывают, созидая, —
на тротуарах изо льда
наварена кора седая.
В обнимку с ветром и тоской
мой страх и стыд за то, что я
и не живу, и жив зимой,
зимой, в которой нет житья.
13.
Собра́лись водку пить.
Наговорили мне,
что воздержаться бы,
да и причины нет.
— Когда уймёшься ты? —
сказали мне, вздохнув.
От этой хуеты
сижу, как полный нуль,
сижу: глаза висят
и водка не идёт,
а не поднимешь зад,
чтоб дать обратный ход.
Куда же занесло?
Мороз. Сидёж-пиздёж.
И ты тут как назло
сидишь и водку пьёшь.
14.
Спутник жизни
для девочки выбран-не-выбран, а так уж случилось.
Как отчизна.
Остался, уехал, а всё ты оттуда.
Вот такие дела —
ты меня подлечила.
Ни кола,
ни двора. Холода лупят люто.
Я за щёку хватаюсь.
Эх, мне по такой бы погоде
созвониться, связаться
с перелётною птицей.
Пить вдвоём
и, как ночь на исходе,
на такси и домой,
и домой завалиться.
Не смотрите на то, что я очень обидчив и злобен.
Не кори нас, черница, что так уж случилось у нас,
и прости, что я создан был Богу подобен,
а потом получилась такая напасть.
ВИЛЬНЮС
1.
На площади у Кафедрального собора возле башни
автобусов разбросанные бусы.
Снег с червоточинами.
Человеком процарапаны пути-дорожки. Небо
не высоко, не низко.
Всё чужое.
*
Холмы. Заснежены холмы. Среди холмов
стандартные в три цвета светофоры. Горят.
Мигают, зажжены, и прячутся в морозном воздухе.
Пьём водку. Собираемся. Расходимся.
*
На древний Университет гляжу,
на стасовский дворец,
на окна, где учился рисовать Тарас Шевченко,
и поднимаюсь улицами узкими вослед
Наполеону Бонапарту.
*
Улицей Немецкой и Еврейской проезжает автобус
по той стороне, что Еврейская
(другая — Немецкая).
Как толсты стены!
Выезжаем на площадь.
Небо всё ближе.
*
Литовские девки и парни ходят в кафе пить кофе.
Литовские мужики и бабы ходят по улицам и тоже
пьют кофе.
Нежный чёрный цветок в фарфоровом лепестке
клонится в деревянной вазе пальцев.
Потом идут и пьют водку всласть.
Темнеет печально небо.
*
Небо печально темнеет.
Автобус выезжает из города на дорогу,
проложенную стараниями многих из конца
в конец страны.
Подарочные коробочки домов в лощинах и
на склонах бугров.
Нет света.
Никто ни к кому не ходит в гости.
*
Тоскую по мягким губам.
Тоскую по склонам бёдер. Нежным.
Приоткрыл окно. Гляжу на сказочный лес.
Сосны. Сосны.
Это половина луны в облаках.
Почти не видно.
*
Железная ветка лестницы прислонена к холму.
Наверху холма замёрзшее озеро.
Из-под льда жидкое стекло воды падает невысоко.
Жидкое стекло воды обжигает холодом.
В дубовом зале за стеной пьём водку.
Вокруг домика со́сны, сосны около незамерзающей
речки.
*
Лучами деревянных стен вылущены из
пространства отсеки.
В самом начале — ты. Лежишь.
В каждом отсеке жизнь: такая и такая и такая.
— Бог! — пугаешься, — меня устраивает моя жизнь.
И возвращаешься, но туда ли?
Или... или...
*
Как разрешить идущему за эхом загадку голоса,
печали, милости, голые плечи поцелуя, очи,
захлопнутые от отчаянья — как разрешить?
Как уберечь идущему за эхом догадки тех
первоначальных мигов, немедленно забытых и
замятых, оледенелых в голосах стеклянных
звенящего растравленного эха?
Терпение — вот ключ и добродетель.
А небо ближе, и земля нам вчуже.
Как осторожно тело ты расспрашиваешь,
что было? что было несколько часов назад?
*
Уснуло, брошено в постель, под одеялом свёрнутое
тело. Холод
остался в городе и добродетельном и ясном.
До полстакана тонкого налито водкой.
Ночь. Выпито.
Ночь. Спим.
*
Терпение — тяжёлая вещь, но терпение...
Русалочка по ножам, поезд среди снегов по
блестящим косам рельс.
Каждый к своей тоске, онемев, стрекочет
кузнечиком.
Далеко-далеко — только равнина. Зима.
Мы едем назад.
2.
Вера губит лучшее в нас, вера в людей и в их
дело, вера в историю, вера в нацию, вера
в государство
Меру и трезвость и дух любви убивает вера.
Вот частокол. За частоколом дом.
Вот костёл. За костёлом улицы города Вильнюса.
Я и со мной твои полные печали губы. За нами
никакой правды.
*
Отворились ворота, и вышел полный отчаянья,
нос повесивши, государь.
Он или кто другой, дедушка мой родной,
царствует во мне.
Хочется избрать республиканскую форму
правления собственной душой.
Не получается.
Ветки, ветки обледенели. Торчат.
*
В мире другом, где навалом белых звёзд в синем
глубоком ничто над головой,
в мире розовых лепестков под окровавленными
пятками детей,
в мире пустоты и поцелуя, и выбора,
берёмся за руки — и нет нас.
Лицо, лицо твоё в сумерках в Вильнюсе в январе.
*
Где бы найти, где отыскать прожаренный на
солнце кусочек страсти, сласти, ласки лепных
аляповатых отполированных в лоск временем
растений на колоннах — где отыскать?
За что б схватиться, присесть на корточки,
уставиться, молчать, достать ключи,
в пустую комнату забраться и быть невзрачным,
но приемлемым!
Возле огня гонимой мыслью щебетать без счёта
то же, что щебетал всегда на птичьем
ограниченном наречьи.
Но — улица, но — белый, белый снег,
и белое лицо её не отыскать — далёко.
*
Всё рушится. Текущий год. Текущий потолок,
шуршащая за колбасою крыса, разбитые
столы — а был пожар,
а сне́га не убрали с крыши.
Всё так безропотно, лишь перепады
погоды да таинственный полёт
фонарных духов заставляют сжаться
и прийти в себя.
Немного водки.
*
Все съехались: узбеки, латыши, эстонцы,
молдаване, белорусы, армяне, украинцы,
таджики и кипчаки.
Пьют водку. Говорят. Решают.
Азербайджанец кофе нам несёт. Туркмен напился.
Ползает троллейбус.
Все, все разъедутся, падут в небытиё.
Дешёвая, безропотна, безвкусна, моя душа вбирает
эту зиму.
*
На центральной улице Вильнюса два еврея гнут
круглогубцами дешёвые клипсы.
Полным-полно галдящих литовских девок и я.
Похоже, два брата — так похожи.
Почти полное молчание.
А где-то их ждёт чин субботы, дом — полная чаша,
невестки, зятья.
Не могу оторваться.
*
Верхнюю галерею в Университете заложили
камнями. Строили итальянцы — не рассчитали
северной погоды.
И дворики почти лишние.
На стенах золотые доски — выдающиеся
выпускники Университета.
Ни одного знакомого имени.
А рядом иностранцы — Мицкевич, Шевченко...
*
Подбирают все мелочи. Чем бы погордиться.
Улица Чюрлёниса. Как армяне.
Завели ночной ресторан. Два еврея, казашка и
шесть мещаночек в кудряшках пляшут
а la Фридрихштадтпалас.
Трогательно.
Из-под стола разливаем водку.
*
«Достойно умереть, когда ещё ты не достоин
смерти», — приводит Аристотель
пример изящной и достойной строчки.
А у двери краснеет будочка, в которой я кричу:
— Алло!
Полупогашен в вестибюле свет, и тишина.
А за окном и темнота, и снег под редким фонарём
стоит и медленно вращается в пространстве,
ну, так же, как тогда, когда мы по Покровке
шли.
Мне ехать в ресторан и неподвижно отражаться в
зеркалах.
*
Всё, что нагадали ступеньки, — дали и годы и
гудящие ноги и огонь в подошвах, — сон
пришёл и унёс.
То, что принёс я тебе, ни море, ни осень, ни даже
зима и сон в ином мире не унесли.
Тихо звенят струны троллейбуса, натянутые на
морозе.
*
Когда открывается утро, тогда и начинает гитара
биться в глупости своей непрестанной.
Это птица утра.
Лепестки-пясти и метёлки-пальцы плотно
схватывают её и полощут по утру струны.
Столица нашей родины — Белорусский вокзал.
Заграница нашей родины — Литва.
3.
Люк вниз и надпись «Посторонним
вход воспрещён». Не чопорных ли лиц или
болотных лилий или
дворцовых разросшихся кувшинок здесь места?
Я по тем местам блуждаю,
а ждут меня.
И никуда не еду.
*
Освободи — и до свиданья.
Совы́ щёлк-щёлк всади в мышь.
Шуми и жми.
Клещ в юбки клёш вцепляется наверняка.
Шёлк карий канет в детство — и до свиданья.
*
Упущенное. Юноша ушло кусает за уши себя.
Бесповоротно.
А зрелый человек
взглянет на опущенные руки свои — и полетит.
— Воро́ны вальс танцуют на снегу, — я говорил.
*
Возвращение тяжёлая вещь, но возвращение...
Ломлюсь в другую женщину — возлюбленную
вечность.
И мышь у сов — босая нежить.
Как тяжело в гуртах людей ломиться лбом в
другую женщину.
*
Уехал в сумерках герой, вернулся рано утром.
Хватил лишку и сгорел. Море, море суньте —
выхлестает.
— Усуха лувмерки рогой, — Монтесума.
Нутром шукаю — вон те самые.
Ремонт кашне занял немного времени
sub specie aeternitatis.
*
Хлип.
Хлюп.
Хлоп.
— Но сам-то по себе ты вовсе не в себе, — сказал
великий венский душевьедец, —
беседуя бисируешь солисту, вальсируешь вороной
на снегу.
Секрет. Секреты выделяя тайно, наивно думать,
что жена не замечает в газету
остановившегося глаза.
Лоб плох.
Плюх пол.
Плюс ничего по дому, — думает она.
*
Я не хочу, чтоб что-нибудь случалось.
Я так и так обманываю ожиданья.
Мне так и так всего довольно.
Во мне живут нелепо и прекрасно
три цвета в призрачном моторе:
любовница, любимая и равнодушно верная жена.
*
Пусть эта женщина поёт
и жизнь глубокой будет
и тёмной, как цветок, застрявший в высоком
вороте.
Пусть пьёт тот синеву вина, кто знает толк
в небесном крошеве
улыбчатой плоёной жизни.
Ведь всё равно. Всё всё равно. Настолько всё
равно, что безразлично.
Одна лишь женщина про тёмное поёт.
*
Жажду пустых слов, рассеянной ненаполненной
жизни,
всюду висящих портьер. Пробирается ветвь по
обоям. Сижу.
Сижу.
Ложится набок, вписывается в поворот
жизнь.
Это возвращение. Возвращение нам обоим —
тяжёлая вещь.
*
Без надежды нежданного прибежища не будет:
внезапный хруст — и сразу озяб от страха.
А это тёмен дуб под снегом свои заразговаривал
былины-небылицы.
Смог разобрать одно:
люби, люби, люби.
*
Я хотел быть девственницей,
девственницей, которая увидела
сонм святых
и спасла Францию.
Я хотел быть морем,
которое отравлено серой
на двести метров под поверхностью
и ниже.
Я хотел быть учёным,
обручённым сообразительности.
И ещё я хотел быть лучом
для тех, кто видит во мне темноту.
*
Посмотри на рассвет на вокзале.
Пьяный идёт.
Тяжело поднимаются веки.
Наледь блестит.