Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2010, №1 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Статьи
Вратоземье Ильи Риссенберга

Олег Дарк

        Илью Риссенберга я видел дважды (вот начало мемуара). Случай первый. С моими харьковскими знакомцами я прогуливался по улице, и на другой её стороне в дальнем конце возникла бегущая фигура в тренировочном костюме (так запомнилось; может, и не тренировочный). Мы перешли. Фигура приблизилась, приостановилась и оказалась взлохмаченным подвижным стариком. Обменялись с ним несколькими фразами (какими — не помню). Выглядело это так: мои знакомые что-то говорили, а старик отвечал посмеиваясь и оглядываясь. Казалось, он стоит на одной ноге. В этом была неустойчивость, неравновесие, колебание или дрожание. Затем мы разминулись: «фигура на одной ноге» двинулась дальше, своей дорогой, а мы — своей.
        Случай второй. Тоже Харьков. У меня был там странный вечер в страннейших декорациях, и Риссенберг зачем-то пришёл на него (зачем — не понимаю). Сидел на последнем и, значит, самом верхнем (амфитеатр) ряду. Среди прочего я читал эссе о Елене Шварц, где центральным эпизодом было её стихотворение «Танцующий Давид». Речь шла в том числе о нетрадиционности (что не вполне верно) образа Давида как плясуна, а не певца. Риссенберг вмешался — сначала бормотанием, всё нарастающим. Слова становились отчётливее. Затеялся спор, Риссенберг был в гневе, в ярости (буря Риссенберга). Он спорил так, как будто от того, танцор Давид или песнопевец, зависит судьба мира (или его собственная). И, возможно, это и впрямь было так — для него. Аргументов не помню, да их и не было. Была отсылка к традиции и тому бесспорному факту, что танец Давида — эпизод, в то время как пение — атрибут Давида (псалмы). Кажется, в конце концов, Риссенберг в сердцах ушёл.
        У этих двух случаев (мимолётного, уличного, и длящегося — дискуссии) есть общее — в моём восприятии/вспоминании их. Ничего юродивого (слово неуместное, из национально-религиозной традиции, к которой Риссенберг имеет меньше всего отношения), или шутовского, или безумного я в персонаже не почувствовал — то есть того, что чаще всего возникало в рассказах о нём. Над Риссенбергом, по крайней мере — в ту пору, было принято подсмеиваться с некоторым раздражением.
        Была, конечно, странность, впрочем, тоже вполне ограниченная, и страстность, была свобода (в одежде, как и в поведении, в споре, в этой его способности прийти, куда хочет, не нуждаясь в обоснованиях, и так же уйти), возбудимость, но не случайная, а вызванная темами, которые, может быть, для него основные в существовании: Ветхий Завет и поэзия. В обеих сферах Елена Шварц делала не то и не так. А я это «не то/не так» бессмысленно транслировал. И было его отчуждение, ощущение гостя/гостем, чужака/чужаком, которым казался Риссенберг, неизвестно как и зачем сюда попавший. И откуда?
        У второй моей встречи и ещё «мораль»: этот языко- и словотворец Риссенберг, этот «храмовержец» (его словцо; храм в данном случае — поэзии, надо думать), новатор до полного затмения собственных смыслов, в мировоззрении (пытаюсь домысливать, и иных документов, кроме его стихов, у меня нет) — крайний традиционалист, никаких отступлений от принятого традицией (или того, что он под ней понимает) не допускающий. Но то же самое (и это кажется ещё парадоксальнее) и с поэзией. Риссенберг, играющий со словом, следующий за его звучанием, почти музыкально строящий стихотворения, подчиняясь «причудам сонорности» (Сергей Завьялов), не брезгующий каламбуром и вполне способный на его основе выстроить целую строфу, в восприятии Поэта, его «роли и деятельности» как Автора — совершенно анахроничен.
        Тут стариннейшее представление о поэте как одо- или гимнописце (и то, и другое вместе), возвышенном существе, «сгорающем мовой до самого тла», в соответствии с этим и выбирающем темы стихов (точнее — не он их выбирает, а они к нему приходят), и создающем (транслирующем, конечно) их язык. Темы — возвышенные, язык — тоже. (В стихах Риссенберга возможна ирония, но только не по отношению к самому песнопению. Поэзия — дело до крайности серьёзное, самоотверженное. Поэт — пророк. И так далее, и в том же духе.) А тогда мы, вероятно, получаем вот что: у истоков этого сложного, составного, тёмного, а то и невнятного языка Риссенберга, полурусского, полуукраинского, полу-вновь-сотворённого, — стремление не то чтобы даже создать (Риссенберг традиционалист, мы помним), а вновь найти воплощение тому небывалому, нездешнему, невероятному языку, на котором говорит только Полигимния. Да и то не всегда.
        И, значит, представление о Риссенберге как «буйном гении» (вся эта дальнейшая гипотетическая характеристика — с сочувственной точки зрения; разумеется, её можно перевести — и очень легко, слово за словом, — на язык издевательский, инвективный), то есть не контролирующем слово, которое само его несёт, а он говорит, говорит и договаривается до чего-то интересного, уже невозможно. Стихи Риссенберга мне видятся до крайности рационально (внятно для него самого) выстроенными, и даже преувеличенно рационально. (Если говорить в известной тривиальной терминологии, то в них властвует скорее аполлоническое начало, нежели дионисийское.)
        То есть ничего стихийного, экстатического, одержимого. Хороший пример тому — известное стихотворение, начальное в цикле «Шесть ноктюрнов» (назовём его условно «На кладбище»): шесть строф, из которых две пары — длинные, змеящиеся, всё время как бы прибывающие строки, которым противопоставлены, одна — разделяя, другая — завершая, ещё пара коротких, жёстко ритмически выдержанных. Стихи Риссенберга строги, стройны и — повторюсь — очень рациональны, чему весьма соответствуют и подходят мотивы и ветхозаветные, и каббалистические.
        В моём воображении появляется почти игривая сцена: Илья Риссенберг за словарём — Фасмера, Ожегова, толковым, этимологическим, Даля, русского языка, украинского — всё равно (и в том случае, если украинский он знает и без того, как русский, например) — в поисках новых слов, ещё неиспользованных (неиспробованных) в поэзии, не амортизированных, не искажённых употреблением. И, значит, способных принести новые (точнее старые, изначальные) значения и эффекты — эстетические, метафизические, религиозные. В поисках первозданного (и первозданности) слова. Все помним хрестоматийное стихотворение Давида Самойлова: «Люблю обычные слова...». Риссенберг выбирает другой вариант поэзии: он любит слова необычные, неупотребимые, перенесённые из одного языкового контекста в другой:
        
        Не вселенная в реснице, но в синели бахрома
        Старогрезящей обыги, образующей крушьё
        Озареньем брезга резкого, —
        Человека с мухомором уравняла бухтарма, —
        Обретаемых утратой взяв покой, фоторужьё
        Вздвоить копией — да не с кого... —
        
        Этот прихрамывающий (или балансирующий на одной ноге, как средневековый жонглёр) фрагмент более напоминает конструктивистские опыты тёзки Ильи Сельвинского, нежели Хлебникова.
        А если и «протирает» старое слово (кстати, стёкол в стихах Риссенберга много), то особым образом; это похоже на работу реставратора, обнажающего под одним слоем другой, третий... Выглядит это обыкновенно (необыкновенно) так.
        Назовём Бога «кромешным»: «Ты же здесь, о Господи, кромешный мой, в Субботу почивал». Надо ли читателю знать все (возможные) значения этого слова? Ассоциации со страшным, тёмным, беспросветным (и непознаваемым, стало быть) включаются сами. Но тут и это интимно-родственное, нежное «мой», и, значит, всё не вполне так: образ достраивается интуитивно — и отчаянный, и полный, и непрерывный, и томительный (томящий, истомлённый). Все эти значения действительно связаны с данным словом, однако возникают в стихе сами, в словаре не нуждаясь. Образ бога-в-себе, мучающего и мучающегося, оживает. Начинает действовать.
        Или несколько иной случай, более озадачивающий: «Но всё ж присягаюсь подбрюшья с великою нежностью...» — это поэт выпускает муху в заоконную свободу (есть у русских поэтов такой обычай: давать свободу чему-то летающему).
        Понятно, что имеется в виду прикосновение: осторожно обхватывает муху пальцами — под брюхом они сходятся. Выясняется, что в «присягать» действительно этимологически входят значения «прикоснуться», но и «хватать» (и «охватить»), и «достичь» (и «доставать», и «дотягиваться»), и «тянуться за ч.-л.». Но и «давать клятву», что и есть «присяга», не менее. Эти значения и «клятвы», и «следования», «прикосновенности», «принадлежности» (собственно «присяжности») все сохраняются. Множащиеся значения старого-нового слова (слов) оплетают стихотворение, как паутина, раздвигая его, то есть создавая новые пути-ответвления чтения (лабиринт). Стереоскопия стиха.
        Муха — очень естественный и уместный здесь образ и герой. Дело не в том, что она уж очень часто встречается, но этот образ, как и связанный с ней образ паутины (не зря ж он и у нас возник), выражают главную, почти одолевающую (обуревающую) Риссенберга тему. Ср.: «паутинник мозга». Мысль в мозгу как муха в паутине. (Тут-то просто: мозг — материя, мысль — искра Божия.) Как душа в этом овременённом мире («прошла и не задела тишины, овременяющей меня» — о ночи). Муха, мысль, душа — бьются и рвутся. Иногда кажется, что ни о чём ином Риссенберг и не пишет. Как об этой паутине. «Паучок рассвета», «ночей ткачиха» — Арахна, значит, то есть тоже паучиха. Если и можно говорить об одержимости здесь, то она — до стихов: вот в этом травмирующем образе оплетённости, приговорённости. Овременение («меня») есть, скорее всего, насилие:
        
        ослушался мысленно сын, наяву
        вне земли бесконечностью рад... —
        
        о чём это? Кто здесь Сын? От христианских ассоциаций, вероятно, надо отказаться. Должно быть, речь о человеке, страннейшим образом нарушающем «заповеданное» (закон): ему даны в удел временное и земное, он стремится к в обоих случаях «вне-»: внеземному, вневременному.
        Ужас (страх и трепет) ещё и в том, что обречённость на «здесь» нисколько не является оправданием в «глазах» (очах) того, что/кто Там, и того, что Туда пропускает — для пропускающей инстанции: «ведь алиби здесь-бытия для Таможни — улика!..» Напротив, это как алкоголь в глазах ментов: не оправдывает вину, а усугубляет: опьянённость здешним. И тут почти богоборчество, во всяком случае вызов Божеству: проникнуть, попасть, перейти в тот, «другой» край, в заоконье можно только в результате борьбы и со-ревнованья. И, кстати, образ Иакова тут очень естественно мелькает — почти на периферии стиха: «яаковы высоты» — в стихотворении «Смирение».
        И, значит, эта борьба с Богом нисколько не нарушает библейскую традицию. Кромешный Бог Риссенборга столь же удалён, сколь и дразняще близок: его видно сквозь стекло. Он суров, безжалостен столь же, сколь и одинок. (Это одиночество умиротворению характера не способствует.) И он очень любит жертвы, которые ему непрестанно приносит мир (жаден до жертв):
        
        Зеркалу огненных ликов приятен присягою пар
        Озёр земноводных, однако
        Первенцу, долу, венцу от щедрот изливается дар
        Рисунка, и звука, и знака.
        
        И опять «присяга» — «прикосновенность». (Как и опять — но тут я немного опережаю своё чтение — «зеркало». Небо — зеркало, отражающее стекло.) Па́ры выстраиваются, кажется, очень просто: в отношении спасённой мухи (а она билась о стекло) поэт выступает тем же Богом, но только отношения кажутся перевёрнутыми. Мир присягает Богу, поэт — мушиному брюшку. Или чему?
        То ли тому материальному, принадлежностью коего является муха-душа, «вселённая скиния», как в другом месте говорится: душа-храм, святилище (впрочем, с тем же основанием здесь может говориться и о теле, этой «беседке из костей», как назвала его нелюбимая Риссенбергом Елена Шварц; мысль, интенция двоится), этому Решиму («Запахла антоновкой капелька света Решиму...»), если на языке каббалы, в которую сейчас лучше не вдаваться, миру «останков», того, что не-Бог; или же самому движению мухи, подобному движению души, — туда, за пределы этого, сквозь. И тому и другому. Двоякость, двойственность и двойчатость — в концепции поэзии Риссенберга: «вдоль света и тьмы по-венозному вздвоен...» — это, скорее всего, о самом себе, человеке и поэте, «на две её жизни удвоенной тверди» и «двойная ответчица» — о той самой мухе, и «двоичный счёт», «и вздвоить копией» — тоже о творчестве, портретировании... возобновляется тема удвоения, раз-двоения.
        И к этой же теме: муха — «ходатайка ока, пред коим помеха оконная». Оконного стекла, скорее всего, не видно, невидимо на свету, засвечено. Биение о него мухи и придаёт ему видимость, являет его. Это понятно. И, несмотря на это, вопрос «око — чьё?» не празден. Взгляд отсюда в окно и из-за окна, сюда. И тогда муха — ходатайка и того Ока, об этих муках — души (муха/мука — простенькая рифма, неизвестно до какой степени сыгравшая роль в возникновении самого образа).
        Возникает порой впечатление, что ни о чём ином, кроме как о душе, Риссенберг и не пишет (христианские представления сейчас же отринем), о её напрасном стремлении (или не напрасном? есть же, всегда может быть, появиться рука, которая перенесёт за окно, распахнёт его; но мухе про эту руку ничего не известно):
        
        Я люблю тебя. Мне холодно. Всем телом одубелым я
        Наш наследственный вынашиваю пай.
        Пой, душа моя, всё держимся, себя же хоть убей, Илья...
        
        «Я люблю тебя» — это к (и о) душе. Во всяком случае не часто встречаю поэта столь привязанного к душе, только о ней и думающего, с ней говорящего постоянно (и о ней) и только её любящего. Всё остальное (оплетающее, опутывающее, присуждённое, принадлежащее — или это он принадлежит) тяготит, раздражает, томит, принуждает («по плероме растекается семья моя елейная...» — из стихотворения «Научился разговаривать с дворнягами и кошками...»). Мир насилия.
        Зеркал и стёкол не то чтобы (опять-таки) много (количественно) у Риссенберга, но они выражают очень важный момент в его поэтическом мировоззрении. Отражающие поверхности (в обоих значениях слова). Вполне обычно для современной (причём в самом широком смысле — десятилетия) поэзии (литературы — шире).
        И эта картина мира, наполненного зеркалами и стёклами, возможна в двух вариантах. Кажется, более частый: акцент именно на отражающей, в смысле удваивающей, утраивающей и т. д. множащей поверхности — мир дурной бесконечности, перекликающихся повторений. К этой концепции Риссенберг имеет меньше всего отношения: в зеркалах для него не подобия, а раздобия (замечательное слово у него). Ему ближе другая интерпретация стекла и зеркала, менее тривиальная: зеркало и стекло как препятствие, преграда, граница (непреодолимая, то есть не переход, не дверь). И с той стороны глядит на тебя, невидимое, не твоё, искажённое, а другое Око.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Герои публикации:

Персоналии:

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service