Воздух, 2009, №1-2

Дышать
Стихи

Художник в старости

Евгений Сабуров

1.

Художник в старости угрюм и равнодушен.
Он начинает песнь, как он привык.
Незамутнен и пуст привычный Пушкин,
неиссякающий родник,
в верховьях глупости народной расположенный
и ею же стреноженный и развитой,
как брежневский социализм.
И очарованного глупостию той
художника пленяет катаклизм
своею неприглядной рожей.

— Пришёл e-mail, — протягивает секретарша
две скрепкой сшитые бумажки.
Помощница выскакивает из каморки,
довольно всё-таки просторной, на мой взгляд.
— Вам нечего идти туда. Какие-то какашки
организуют вроде как демарши
по поводу того, что кто-то гад.
Ну, в общем-то, какие-то разборки.

Естественно, художник говорит:
— Я бы хотел понять, о чём там будет речь
идти. Не зря же вдруг прислали.
— Вам присылают каждую неделю
e-mail'ы мелющих Емелей,
а надо бы здоровье поберечь
и не ходить туда, где не горит.

Помощница — она помощница и есть.
Её задача — сохранить начальника живым,
а секретарша приручённой кошечкой
тоскливо тянет вкось бумажки жесть.
Ей неудобно. Рот отверстьем ножевым
сочится, и, помахивая ложечкой,
она стремится чай подать, пролезть
через упругость столкновенья
художника с помощницей, снять швы
или хоть швов бы звенья.

Художник зрит бумажку и урчит.
Ему ведь тоже непонятно.
Уже второй бумажкой вот зовут.
Не отвечает он, но на попятную,
по-видимому, из каких-то там причин
никак, по-видимому, не идут.

2.

Художник, оказавшийся в больнице,
по телефону связывается с помощницей
и спрашивает: — На какое там число
меня вот эти приглашают?
Она ему смиренно отвечает,
что если бзик его начальственный продлится,
и выпустят его, и сможет двигаться
он, то, насколько ей-то помнится,
та конференция есть полное фуфло.

3.

Я рассыпаюсь. Постепенно
уходит воля к жизни, и,
плечами опершись на стену,
подвижность пробую ступни
довольно-таки безуспешно,
но, сильно сократив куренье,
я понимаю, что беспечен
и сделал так не потому,
что хоцца жить и жизни дленье
потребно сердцу моему,
а потому, что по ступенькам
спускаться надо было вниз,
где мне надменная врачиха
назначила тот заповедник
— где ты вот там хоть обкурись,
хоть вот до розового чиха!

Спускаться было не с ноги —
о, как же я классичен! —
Плохи, однако, дураки
и скопом, и по личностям.
Они на лестничных площадках
взасос смолили сигаретки,
после шунтирований шаткие,
а внутренне, возможно, крепкие.
Но я не мог, ну, я не мог —
два раза затянусь,
со всех оставшихся мне ног
пущусь назад и, пусть
не докуривши, рассыпаюсь,
уходит воля к жизни. Да,
стекает по ноге вода.
Несчастная жена купает
меня. А после я сижу нелепо
и ломтик ветчины, маслины,
а также вот кусочек хлеба
вкушаю медленно и длинно.

4.

Она была влюблена,
но была жестокой женщиной,
и глоталась ею слюна,
готовая сжечь его.
Его, который просторы
открывал ей историями,
им рассказываемыми,
которые, как всю науку историю,
он считал маразмами,
исторгаемыми молодыми людьми,
кажущимися нам учёными,
учёными круто верчёнными,
отсвеченными в тех и иных СМИ,
в духовке с бараниной запечёнными.

С бараниной рядом
лежит моё сердце — жалкий мешочек,
жестокая женщина
суровым обрядом
принимает к стирке мои шмотки:
рубашки, трусы,
а вот эта ни с кем не обвенчана,
смотрит глазом косым
с осуждением,
женщина думает: она бы
шмотки в мешочек — ну, как все бабы —
погрузила и этим гадам
дала бы сто очков вперёд.
Жадным рыданьем
жив человеческий род.
Вот.

5.

Врач Белов отказался делать художнику операцию.
— Непонятно, как всё это может закончиться, — сказал он ему.
Посоветовавшись с врачом Груздевым, они решили, что рацио-
нально не ввязываться. Ни к чему.
Художнику посоветовали принимать лекарство,
которого нет в России и вообще-то нет нигде,
но где-то есть. И вообще уёбывать в царство,
развёрнутое в пизде.
Художник позвонил помощнице
и, конечно, жене.
Он, может быть, и поморщился,
но дело — сказал — в вине.
Наша цивилизация основана на чувстве вины
в отличие от других цивилизаций, основанных на чувстве стыда,
и он сказал помощнице: — Ну, я пойду туда,
а жене сказал: купи бутылку вина.

6.

Художник в старости
словил себя на том,
что в середине дня не может восстановить в памяти,
что он чувствовал утром.
Нельзя сказать, что это художника поражало,
но он этому удивлялся,
что-то в нём скрипело и даже дрожало,
лилось и простиралось.
Он чувствовал лёгкость,
которую чувствовал его друг,
                                за три года до того умиравший в Иерусалиме,
но он чувствовал и подлость,
может быть, реальную, а может, и мнимую.
Ощущение подлости происходившего
в какой-то степени поддерживало его в форме.
Находясь в шкуре пострадавшего,
художник в старости, в общем, был в норме.
Он огрызался на недобросовестных оппонентов,
читал недобросовестные книги, рекомендованные друзьями.
Предположительно это было связано с кем-то,
кого нет, но кто всегда  с нами.

7.

После того, как художника выперли из больницы,
он сказал помощнице: — Я пойду на конференцию.
Он подъехал. Пошёл на второй этаж. Ноге хотелось согреться,
а она холодела, как птица.
Ну, по крайней мере, нам кажется,
что птицы холодеют вверху в полёте
и на ветру. Художник понял, что кается,
ну, что не понимает, о чём вы, тут собравшиеся, речь поведёте.
По одну сторону стола сидели наши немецкие товарищи,
несущие Бог знает что,
по другую сторону стола в меру кающееся
наше смитьё.
Художник, как всегда, сидел в торце
с ещё несколькими придурками
и, как всегда, не интересовался, о чём, в конце
концов, идёт речь на этой разборке.

8.

— Видимо, мне отнимут ногу, — думал художник, приветливо улыбаясь, —
если ниже колена не осталось сосудов, какая там может быть жизнь?
Дни мои скукожились, съёжились, вовсе съебались,
а ноги мои вусмерть сожглись.
И тогда обратился к художнику наш немецкий товарищ,
ведущий действо и понимавший, о чём речь,
но совершенно не понимавший, как с этим художником кашу сваришь
и с какой стати его надо было к этой беседе привлечь.

По пути в машине художник переживал две бестактности,
которые допустил, по его мнению, по оплошности.
Во-первых, это бездарная безрадостность беспомощности.
Ну, вот уходит художник оттого, что у него с ногой разные разности,
а в это время объявляют,
что говорить следующим будет тот, кого он уважает,
и обернуться бы художнику, возвратиться,
а он идёт себе и идёт.
То, что носки подстреленной птицей
свешивались вниз, он видел в гробу. Вот
то, что он уходит, когда будет говорить Рогинский,
это бестактно, но он ушёл, и что же?
Но о том, что во-вторых, — это позже.

9.

— Угол смотрится тяжело.
Угол смотрится как стена.
— Эта полоска тут, ну, куда ни шло, —
беседует с дочкой жена.
Я пью вино.
— Девяносто сантиметров, — вступил зять, —
это много, серьёзно, так.
— Разноцветный кафель — это под стать
празднику. — А стойка — пустяк.
Я пью «Фаустино» из Риохи.

10.

Художник в старости не то чтоб слаб глазами —
ему уже и ноги трудно за собой тянуть.
Он думает, пуститься ль в путь,
когда делов-то — протянуться за очками,
а перенервничает и хватается за грудь,
весь вытянувшийся в удобном кресле.
Художник плох, ну, а вы сами,
вы представляете, как выглядите, если
вам неожиданно по заднице дадут?
Откажут ноги, и забеспокоитесь за чресла?
Художник в старости не то чтоб слаб глазами,
но вот отвлечься бы на пять минут
от всех телесных неурядиц ему бы,
а вот со всех сторон полезли,
назойливо целуя в губы,
когда делов-то — протянуться за очками.
Ему уже и ноги трудно за собой тянуть,
и приступы любви едва ли любы.
Всё это вот приходится когда-нибудь
переживать в удобном кресле.

11.

Милый хороший корабль, пришедший из детства,
корабль, на котором я шёл из Одессы в Ялту
неоднократно.
Например, палубным классом со своим классом,
или с бабушкой третьим классом,
или с завлекательной женщиной, блядью, дочерью друга моего деда,
которая тут же пристроилась в каюту к помощнику капитана.

Место внизу на одной из коек уместно
мальчику, выглядевшему совсем не блистательно,
от прыщей лоснящемуся
так отвратно.
Я из Одессы в Ялту еду,
и корабля белая масса
по морю передвигается неустанно.

Милый хороший корабль, ты куда, ты куда?
Я на чужбине? На родине? Где я?
Мало сказать, что кругом вода
или воды идея.
Важно, что корабль идёт, как идёт, блистательно,
и на этом корабле на беду я иду
из Одессы в Ялту.
Я иду к себе, а куда к себе, интересно?
В детство я иду или из детства?
Что сегодня меня интересует, кроме обеда?
Куда я ехал? Куда я еду?
Палубным классом со своим классом,
ночами крутя какой-то кран и точа лясы.
Идут корабли, и неустанно
на мостиках спят капитаны.

12.

Нам мудрость ни к чему, но, во-вторых, я думаю, что облажался вот как:
я должен был сказать о том, что тьму
российский человек трактует как вину,
и это главное, а не икра, гармонь, не баня и не водка,
и если кто-то поперёк тому
вдруг вытянул в длину мою страну,
сказав, что мы ни перед кем не виноваты,
то опрокинуть он решил тем самым лодку,
в которой мы спасались от расплаты.
Я шёл вдоль немцев, не сказав об этом,
носки сползали без резинок и свисали,
ну, просто потому, что этим летом
меня болезни новые достали.
Одна моя нога не то чтоб перестала хоть что-нибудь и чувствовать и жить,
но якобы её не стало в ночной глуши, и я проснулся без неё.
Жесть вместо человеческого тела — жить, кашлять и шалить
так неуместно. А за тобой собачье тянется смитьё.

13.

Так безусловно, так безудержно любим
какими-то мне неизвестными людьми,
казалось бы, я должен быть доволен, ну, как мим,
обласканный бесчисленными СМИ,
растиражированный песнями о прочем,
не обо мне, но всё-таки вокруг меня,
но я воочию столкнулся с прочностью
неисчезающего в вечер дня.
Мне безусловно и бездарно было страшно,
без удержу я появлялся вновь и вновь.
Ненастоящий вечер, вечер дачный
растягивал вокруг меня любовь.

Его любовь вилась, как паутина,
рассвеченная заходящим солнцем,
и столь вот неприличною картиной,
хоть в чём-то неприличною картиной,
надеюсь, мы исполнимся.

Обидно мне, что я вот так во-первых
и во-вторых, как видно, обосрался.
— Не нервничайте, — говорит мне врач. На нервах
оставшаяся жизнь ко мне прокралась.

14.

Когда я говорил с Гонтмахером и Чернявским,
с растиражированным по TV Гонтмахером и весьма затёртым Чернявским
о пенсионных делах,
я уловил ощущение боли
в пальце, который уже ничего не ощущал.
Какие-то козявки заползали. Краски
стали проявляться более и более явственно.
Больно, но об этом я и мечтал.
Больно, но прям-таки ах!

И Гонтмахер ушёл, то есть Женька с Верой ушли,
а Чернявский ещё задержался.
Мы по пьяни оценивали ситуацию нашей земли,
по возможности с любовью и жалостью.
Это было странное застолье.
Как я говорил, я уловил ощущение боли
в большом пальце той самой правой ноги.
И пускай это были самые мимолётные малости,
но боль была, и давай не лги.
А Женька с Верой ушли.

Ги или ли? Пли или не моги?
Делать операцию
или доставать лекарство,
по поводу которого врач в США обосрался?
Какие нам предпринять шаги,
чтобы не лишиться ноги?
И каким боком к Богу прокрался
тот, кто к Нему прокрался?
Впечатление такое, что, напрягая своё рацио,
ничего не решишь.
Шиш.

А Чернявский вызвал такси, или моя жена вызвала ему такси,
и он поехал в Коньково.
Коси, коса, коса, коси,
но не меня — другого.
Господи, такие слова простишь?
Шиш.
Я этого и не говорил. Я это сейчас придумал.
Ради красного словца.
Вдруг нога сдунулась.
Совершенно не ожидал такого начала конца.

15.

Не только Ницше — сам Господь
нам говорит, что Бог, мол, умер,
стёрт губкой горизонт, и плоть
не исключенье. Общий ступор

соединяет милых нас,
в отличие от прошлой фазы,
когда соединяла сна
прекрасная зараза,

но вот проснулись. — Всё гниёт, —
так некоторые говорят.
Другие же, наоборот,
твердят, что всё тип-топ подряд,

что бодрость духа, трезвость слёз
есть честности залог
и превозмочь возможно злость,
хотя и умер Бог.

Проникся правдой я одной,
проникся и другой.
Тут стала каждая родной,
а также дорогой.

16.

Стёрт губкой горизонт. Художник в старости
                                  не так уж полн, воодушевлён не так уж.
Он сочиняет рой причин неочевидных
с тем, что, с утра-то всласть прокакамшись,
становится чуть менее ригидным.

Конечно, он по-прежнему себя не ощущает смертным,
хотя вокруг него по-прежнему все мрут,
и даже чаще, чем обычно. «Ну, омерта —
пособие коммерции», — вещает он. Какая жуть

в его остановившихся глазах! В его ноге
какая-то идёт своя непознаваемая свара.
Тут хоть смиренным будь, а хоть наглей —
не избежать последнего пожара.

Стёрт горизонт. Общего мира нет.
Пожара тоже, откровенно говоря, не ожидается.
Стёрт горизонт. У каждого своя, как говорится, клеть,
другой же, видимо, не дастся.

17.

У меня была голова.
Неужели Господь в своей неизмеримой благости её у меня отымет?
Все остальные органы отказывали, но она была такова,
что я не стыдился собственного имени.

И хотя я был несравним с окружающими
в отношении всего другого, содержащегося в моём теле,
но от самого дальнего и до самого ближайшего
меня все считали завязанным в деле.

В каком деле, не очень понятно, но теперь говорят,
                что одна артерия, идущая в мозг, напрочь забита,
а в другой артерии полно бляшек,
и может случится, что там ни говорите,
всё, что угодно, в любую минуту, такое блядство.

У меня была голова, и в каком-то смысле до сих пор она есть,
но что мешает Господу в Его благости
взять и голову эту съесть
и не подавиться от этой гадости?

18.

Иди за мной, моё покаянье.
Художник в старости на многое способен.
Его любовь — его литании.
Все на повторах, каждый же — особенный.

Повтор, однако ж, противоположен подражанью:
в повторе есть Платон, а в подражаньи — Аристотель.
Любовь — лишенье, тёмное, как сжатие,
а пониманье, как огонь, блистательно.

Два искренних профессора и ассистент
свершили над художником своё.
— У вас артерии — как сливочное масло, — сказал один
                                                из них (Дроздов) с досадой.
В подвздошную артерию один, а вот второй же стент
подставил подошедший Кавтеладзе.
Художнику была та операция усладой —
хоть кто-то согласился на неё.

Весь в синяках, он отвезён в палату,
где милые повторы так нежны:
мошонку вправо, а теперь с другой вот стороны.
Художник в старости обласкан и залатан,
его любовь идёт за ним как покаянье,
повторами колышется литания,
и внешний мир, на многое способней,
играется в тиши своей особенностью.

19.

Жизнь — милая возлюбленная смерти,
но не единственная и не самая хорошая,
ну, не такая, ну, ради кого, чтоб встретиться
с ней, всё бросают и с перекошенною рожей
бегут обнять, достать хоть в шею поцелуем,
и нет возможности её измерить,
ту страсть, которая так тошно
с мозгами нашими балу́ет.

Отдалённые созвучья смерть связывают с жизнью вроде,
но только вроде, а не с самою ею.
Мучительной задача выглядит. Природе
не надо подражать, но и идею
нельзя считать серьёзным для любви предлогом.
Мучительно всё то, что я имею,
как мишка, вывалившийся из берлоги
и очутившийся на огороде.

20.

Художник в старости на многое согласен.
Его терзают: вот, финансовый, мол, кризис
обрушился на Штаты и Европу,
а как у нас? — Идите все вы в жопу, —
сказать бы, но излишний пыл опасен,
иначе всё внутри разрежешь.
Неточностей, непопаданий
художник в старости нисколько не стыдится.
Он даже ими чуточку гордится,
поскольку они — знак непреднамеренности
его случившихся рыданий
и вообще ненужной нервности.

Пора устроить праздник ноябрю
то ль в честь изгнания поляков,
то ль в честь другого всякого,
то ль в честь того, что заживают швы,
зашелестели листья с ив,
и снова я тебя люблю.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service