В последние два года (или больше, — три? Начиная с «Чёрных костюмов», но бывало и раньше) всё сильнее кажется, что автор и лирический герой у тебя сливаются постепенно, что вот эта пресловутая дистанция, про которую вечные умные разговоры, просто перестала тебя интересовать. Как будто ты решила больше не тратить силы на разделение Лены и Лены. Или эта дистанция теперь просто устроена как-то иначе, менее очевидным образом, чем мы все привыкли видеть у других и у тебя прежней? Со мной в 2004 году произошли такие вещи. В сентябре я попала в Беслан по долгу службы журналиста, через день после штурма школы. Я была дико зла на Басаева и не меньше — на идиотов, которые этот штурм планировали. Я интервьюировала там довольно большое количество людей: бывших заложников, безутешных матерей и отцов, учителей, судебных медиков, врачей, детёнышей в больницах Беслана и Владикавказа, просто горожан, заходила в дома, ездила на опознание тел и на кладбище. Там был один эпизод, который описан в тексте про Элитный отряд. В больнице я встретила человека, говорю: мне надо то-то, я с Радио Свобода, с кем поговорить? Он ответил: а я старший лейтенант ФСБ, садись, дорогая, поговорим. Он так и сказал: дорогая. Он осетин, не знаю, сказал бы так русский. И он рассказал на микрофон об эпизодах ада, который наблюдал своими глазами. То есть ситуация в обычной жизни при её взаимной подозрительности невозможная: лейтенант ФСБ не может давать интервью репортёру Радио Свобода. Этот парень лет тридцати с небольшим вёл себя как простой человек в трагических обстоятельствах. Не помню теперь, как его зовут, но за этот опыт я ему страшно благодарна. В Беслане мы были с коллегой Олегом Кусовым, он родился в этом городе, у него были свои переживания и интервью, мы сделали какое-то огромное количество эфиров и две часовые программы. Мы ничего не комментировали, просто давали в эфир голоса. У всех людей была одинаковая замедленная речь, пепельная интонация. Безэмоциональный голос траура — это самый убедительный голос. Через полтора месяца у меня умер любимый человек, во сне. Я не писала почти год. Моя собственная личность казалась мне вполне ничтожной (каковой она, собственно, и является). С той поры важным мне кажется только то, что выдерживает сравнение со смертью. Главным текстом этого опыта я считаю не «Чёрные костюмы», а «Историю Катулла», там это соотношение ценностей вполне прописано. «Он любит мёртвую девушку». Какие уж тут границы и дистанции. Тут же надо спросить про почти рэповую интонацию — уличную, королям улиц изначально принадлежавшую, а потом перенятую у них проповедниками и героями баррикад, — что́ ею удаётся такое сказать, что не выговаривается иначе? Я бы не назвала эту интонацию рэповой, Линор, это просто ближайшие аналоги. Это внутренняя интонация состояния, когда граница между мирами стирается, между миром живых и миром мёртвых. Старая ритмическая конструкция абсолютно рушится. Когда я писала «Катулла», я была уверена, что это не литература, не поэзия, это графомания. Я не понимала, что делаю, и не была готова это публиковать. Меня очень поддержали Маша Степанова и Глеб Морев, которые сказали: не бойся, это стихи, и это круто. Это атональная ритмика, там свои законы. Она позволяет впустить реальность не в виде символов и метафор, а в простом человеческом виде. Выговаривается то, чему мало места в культуре, что неприлично: как жить со смертью близких. Из русских только Тютчев, пожалуй, мог об этом говорить, у него был соответствующий опыт. В это поле попадает всё важное: ужас и психоз, уличные демонстрации, детство. То, что по-настоящему имеет значение. Реальность начинает прямо-таки вваливаться в текст. В это же время появляются на поэтическом поле Херсонский и Сваровский, с которыми я абсолютно солидарна: такое почти механическое страстное описание, как дёргается человеческая тушка под током истории среди ненужных вещей. Одна девочка рассказывала мне, что её воображаемые друзья детства — Жанна Д'Арк, кот Леопольд, несуществующая сестра-близнец, семь гномов, Двенадцать месяцев, Муций Сцевола, Спартак, и ещё, и ещё, — так вот, они все как бы ходили за ней, маленькой, такой единой толпой, и она говорила с ними со всеми одновременно, обращалась к ним собирательным «вы» и разделяла только если надо. Я пытаюсь понять: как построены твои отношения с обитателями этого твоего единого населённого пространства, не знающего границ во времени и реальности, — с его Mr. & Mrs. Smith, мёртвыми Папами Римскими, Йоко Оно, майорами ФСБ, Ирой, Ксенией Петербуржской, дедом, Киану Ривзом, самой собой? Кажется, я знаю девочку, о которой ты говоришь J. У меня есть ещё девочка Суок, Фрида Кало, Кармен, Франциск Ассизский, Симона Вейль, Патрис Шеро, Вальмон, Кафка и Милена, Гэри Олдмен, он же господарь Влад Цепеш. Они мне все очень нравятся, по разным причинам. Они приходят и уходят в разное время, от меня это не очень зависит. Мы сохраняем прекрасные отношения. Каждый античный, библейский, сказочный, балладный сюжет, который ты берёшь и размещаешь, в манере обитателей позднего Возрождения, среди сегодняшних декораций, оказывается в результате ещё страшнее и безжалостнее, чем в своём первоначальном варианте, — хотя, казалось, куда бы? Что-то есть такое в твоём сегодня, от чего прошлое, перенесённое сюда, оказывается таким невыносимым, — или это просто так работает наше воображение, когда обстоятельства событий становятся понятны ему даже в мелких деталях? Думаю, то, что кажется нам историей литературы, в момент её написания было так же страшно, так же остро, как сейчас. Я просто рассказываю, что так всегда, люди не меняются. Для меня большой пример — Пазолини с его версией «Кентерберийских рассказов» и «Декамерона». Повторение — мать учения состраданию. Женщина вот эта, которая то стреляет, то плачет, то вина подносит, то маленькая дрянь французская цыганка, то Mrs. Smith, то русский-офицер-старший-лейтенант-медицинской-службы, — чего бы она хотела, если бы её спросили, предложили бы дать, чего пожелает? Умный, добрый, простой мужчина, без выраженных неврозов и комплексов, не сентиментальный, с чувством юмора, не богемной профессии, ответственный, проживает в маленькой стране. Национальность и вероисповедание значения не имеют. Знакомство с моим творчеством не обязательно. Это предельно редкая ситуация в поэзии (ну, по крайней мере, так кажется мне), — когда автор ставит себя (лирического героя? см. выше) на одну доску с «королями улиц», хозяевами жизни, оказывается с ними равным, говорит, что он их «...враг. // Реальный, до смерти, до уничтожения». Этот лирический герой — он один против них, или всё-таки — «капитан элитного отряда»? И если второе — кто у тебя в отряде? Откуда они берутся? Знают ли они об этом? Автор ничем не лучше и не хуже ни королей, ни нищих. Он периодически сидит в зале суда на одной скамеечке, можно сказать, плечом к плечу с православными боевиками в чёрных костюмах. По их иску возбудили уголовное дело против устроителей выставки «Запретное искусство» Андрея Ерофеева и Юрия Самодурова. И как не любить этих добрых людей? Они вчуже прекрасны, как боевые машины. Надо уважать своего врага. Отряд, разумеется, есть, я в принципе люблю работать в коллективе, мне важна товарищеская поддержка, но я его не капитан, скорее медсестра или старшая группы «группиз». Почти всегда эти люди знают, что они со мной делают. Берутся из профессиональной среды, из обеих профессий, журналиста и литератора, из мира вообще. Из воздуха. В момент же создания текста автор абсолютно одинок и принимает на себя всю ответственность. Хотя он использует не только свои, но и чужие чувства, знания, мысли, переживания и умения. Этот круг людей — ещё один элитный отряд. Например, Лена из киоска, она в прошлой жизни, как я выяснила, была учителем младших классов. И дальше, про то же, — как тебе удаётся любить их всех — тех, «с крысиными мордочками», и этих, «У него Афган и две мелкие судимости», женских ангелов в отставке, товарищей с АКМ, королей улиц, «говорящих русскую речь», — тех, кто нас всех убьёт? Сколь бы ни были бесчисленны живые существа, я клянусь спасти их. Сколь бы ни были неиссякаемы разные скверны, я клянусь устранить их. Сколь бы ни были бесчисленны врата Дхармы, я клянусь постичь их. Дорогая, я обещаю, нас никто не убьёт. Мы умрём естественной смертью. Нас убьют не они. Нас убьёт инерция мира, если мы это допустим. Разницы между людьми нет. «Нет вообще разницы Между нирваной с сансарой. Нет вообще разницы Между сансарой и нирваной. То, что создаёт границу нирваны, Является также границей сансары. Между этими двумя мы не можем найти Даже малейшей тени различия». Есть ли жанр, которого не хватает — тебе-автору и тебе-читателю (может быть, два разных)? И ещё: когда ты говоришь — "Но это можно разве что в прозе", — это обещание? намерение? или, напротив, сообщение о том, что это не будет написано? Где вот эта грань для тебя проходит, — что можно "разве что в прозе" и почему именно это? Мне не хватает не жанра, а позиции автора, для которого реальность и человек важнее идей и конструктов. И такой же позиции общества, публики, которая заслуживает не только своих правителей, но и своей пластиковой литературы. Жанр мне кажется предрассудком. Я с удовольствием читаю Ксению Соколову в GQ, где она одной рукой пишет секс-колонки за Собчак, а другой — репортажи из Краснокаменска, или как Ревзин описывает в том же глянцевом журнале свой инфаркт. Умеет редакция работать с жанрами и авторами. Из жанров терпеть не могу только журналистский комментарий, бессмысленный советский пиздёж. В прозе технически можно гораздо больше всего, чем в поэзии, больше жизни. Про это Левкин недавно отлично сказал, когда мы писали программу памяти Парщикова: проза позволяет стыковать фактуры вплоть до совсем мусорных, с поэзией такие номера плохо проходят, она слишком утончённый инструмент. А реальность желает быть описана поэзией, прямо-таки ломится в текст, и это конфликт интересов, который не очень понятно как разрешать, пересказываю мысль Андрея своими словами. В тексте, который ты цитируешь, описывается взаимный сексуальный невроз персонажей, который этим текстом не может быть уловлен полностью. Не только смерть, но и любовь имеет поля смыслов, которые очень тяжело поддаются словесному выявлению. Вообще мир сильных чувств почти не имеет языка или имеет фальшивый язык. В трауре или страсти человек впадает в ИСС *, а язык — инструмент логики. Что это значит — быть русским офицером, старшим лейтенантом медицинской службы? Ответственность, дисциплина, понимание долга, работоспособность, ясный ум и способность принимать решения в сложных ситуациях. Возможность использовать свои профессиональные знания для людей, у которых этих знаний нет. * Изменённое состояние сознания. — Прим. ред.
|