Воздух, 2008, №4

Дышать
Стихи

Тихая книга

Светлана Иванова

* * *

Пять месяцев спустя
семь градусов тепла,
волшебная гора
запретного родства
со всей листвой земли,
пускающейся в плач.

Большие корабли
во тьме живой воды
идут, куда глаза,
несут свои дары
дарёному коню,
небесному огню,
сквозь светлые дворы
несут свои дары.


* * *

Это был на редкость нелепый шаг,
затяжной прыжок,
бездной отзывающийся в ушах
жадной крови ток.
Это были красные облака,
голубой декабрь глазного белка,
то, что каждый охотник желал бы знать,
да нельзя никак.
По ту сторону принципа пустоты,
по другую — тьмы, —
никому не дающиеся взаймы
буквы тишины.
Это было слово, что не уловить,
не поймать, как ртуть,
а тому, кто предполагает жить, —
навсегда забудь.


* * *

Всё сущее в мире
пора поместить
в книгу, тюрьму, чемодан.
Но такой, как я видела смерть,
я её никому не отдам.
Едва ли кто-то другой
пристальнее смотрел —

ангела ли профиль во тьме мелькнёт,
бликом листвы слепя,
быстрой плывя рекой,

дерево ли говорит:
— Подожди, не горит,
книгу ещё не всю
съел Иоанн Богослов,
око его на весу,
как птица в певчем лесу... —

тихую книгу для
твоего мартобря,
розового мая
курочка хромая.


* * *

Деревьев хит-парад
поёт
о временах простых и грубых,
где, как позднее лето, темны,
мы зелёное тратили, пили цветное —
золотое, простое —
всё подряд.

Сквозь сон, по красному метро,
с его подземными садами,
с Семирамидою во льду —
куда глаза идти ко дну
уснувшему к утру.

Бог, конвертирующий всё,
здесь рассыпает по-любому
монетки, сорное стекло,
ключи от брошенного дома.
Зачем их блеск меня тревожит?
Кого собою назову,
средь загазованных жасминов
в распахнутую полночь сгинув?

Кого увижу наяву
там, за цыганским краем сна,
где горяча, как одеяло,
тьма тьмущая,
          что всех спасала,
но ни сердечка ни спасла?


* * *

Как соловей на своих фортепьянах
скользким фальцетом, медовым фонтаном
горло полощет,
подкидышем льнёт,
тянет-потянет,
поймает, поймёт
лиственной гущи тенистое море —
карее, сумеречное, золотое...

Тереби, береди,
по складам прочти,
это вечнозелёное, розовое почти
пронзи сквозняком,
трамвайным звонком,
быстрым облаком,
прорастающим в горле цветком,
голубизною простуженных глаз...

Кто ты такой, чтобы себе не лгать?


Памяти М. Л.

В переулках, перекрашенных
из коробки карандашной
это месиво ли, крошево,
шевелящееся заживо
праздником позавчерашним
по бульварам, кипящим листвой
над рекой Трубой,
чтобы с ямой воздушной играл в дурака
человек из песка.

И мелькают, рябя, как на шосткинской плёнке,
Сретенки тени, извивы Таганки,
и клокочет, и хочет на свет
раскалённое вырваться слово
на закатном крыльце золотом,
на балу крысолова.


* * *

Музыки —
зыкой, зыбовской —
позывные, позвонки,
пасмурные бочки,
коробчонки, сундуки
на расстоянии вытянутой руки,
нашей реки.

Здесь возможно падение
                      льда и снега,
возможно цветение,
                      тень сирени,
возможно упасть на колени
с разбега...
Спи, спи,
жизнь свою заново перелепи.


* * *

Зритель зрелищ
сумеречных, нежных,
я в себе не утаю
лугов потешных,
небес кромешных
у бездны на краю.

Уснуть тебя внутри —
вынь, посмотри.


* * *

Эта весна затем,
чтобы по ней скучать,
чтобы любить, обнять,
чтобы разбить и склеить,
чтобы мучиться, но мерить —
то мало, то велико... —
чтобы всюду понадкусано,
чтобы закатилась бусина,
и её никто и никогда,
ни одна душа на свете —
словно летняя вода,
словно пуля в пистолете.


Петербург

Бог проходит по солнечной стороне,
опасной вдвойне,
сквозь военные растения,
сквозь тени
ромашки, и чертополоха,
и дикого клевера
у гранитной воды,
до самой последней черты,
до невостребованной тайны,
где смерти ждут носатые кариатиды,
но не слышны их горькие тирады,
где в детство впадает Обводный канал
и падает сердце, как с парты пенал.


* * *

Весь этот пух,
этот прах,
этот, на руку лего́к,
нежный дурак...
Твои катера и яхты,
твои адреса, явки,
бухты твои, барахты,
облака из-за Охты
зыбкой бабочки слюной
склею за твоей спиной.

Бабочка, вывернутая наизнанку,
уходящая в несознанку, —
эту солнечную ранку
залечи сама собой.

Лети, лети лепестком,
ракитовым кустом,
грохочущим мостом,
швами наружу.
Кому сказате́ньки —
тёмные ступеньки
всё ближе, ближе.


* * *

В пятнах теней стена, что твой Головин, что твой
Сомов.
             Глаза закрой —
монетку, потерянную вчера,
отыщешь позавчера.
Уксусом
подворотни дыхнёт дыра,
мускусом
подмышечных впадин...

Киферея, увы,
разлюбил я голос, улыбку,
кожи узор,
дрожи небесной скрипку,
даже нежного уха улитку, —
словно бы стал бесплотен.
Словно бы чистотел
я в траве отыскал —
неуязвим, пустотел,
божьей дудочкой стал —

в анатомическом театре на островах,
на роковых на невских рукавах,
где так долго мы падали вниз головой —
ты — жарким жаворонком,
я — бессонной совой.


* * *

Куколка, луковка, птичка,
адская рукавичка.
Кто туда попадёт
(канет, провалится, денется),
тот пускай не надеется
оставаться, как был.

Не бойся нас — уж мы не человек.
Мы — море горькое чернил,
мы — нежный чёрный крюк,
мы — хрюк,
игрушка, битая навек,
одна среди подруг.


* * *

Мама, мама, проехали мимо
зелёного шума,
                            чужого пира,
мыльной оперы из-под пера Шекспира.

Так ослепительно, длительно, слитно, раздельно
было в небо глядеть, не заплакав
среди звёзд и других вопросительных знаков —
оказалось смертельно.


* * *

От великой любви остаётся возможность другой —
с комом в горле, с голубиной головой,
падающей ничком,
надушенным яблоком,
надкушенным дичком —

сквозь сон пустой,
сквозь двор чужой
неимоверно дорогой
листвы, полуразрушенной стеной
качающейся за спиной.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service