I
Мысль о том, сколько было съедено яблок за тридцать лет, опрокинуто рюмок (о рублях говорить не приходится), — сокрушает воображение.
Приветствие избавляет от излишеств памяти и позволяет поблагодарить Владимира Аристова. Сегодня его признание обязано не только «написанному», изведённому в область публичности, но и тому, что, как поэт, в определённое мгновение он всегда возвращает возможность обернуться, глянуть на то, что безотносительно можно назвать поэтической работой, иными словами — бесконечным возвращением к началу. То есть к свободе. У каждого свои предпочтения.
Мне кажется, что, говоря о такой «работе», мы говорим об известного рода «оглядке», но через плечо другого. Потому что поэтическая работа является «оправданием» предшествующих / будущих поражений — или желала бы им стать. Побед нет. Миф о Нарциссе как ядро каторжника гремит за словом «понимание».
За несколько недель до сегодняшней встречи мне довелось прочесть аннотацию, в которой достоинства некоторой представляемой книги описывались в убедительной фигурации воодушевления. «Заявленная темнота» сменялась «мистическими озарениями», те соседствовали с «гиперболизированной плотностью», и всё разом, вкупе с «торжествующими метафорами», это стремилось к «ликованию новых смыслов».
Не умаляя значимости ни «гиперболизированной плотности», ни «мистических озарений», я осмеливаюсь спросить себя: каким образом следует думать, вспоминать, переписывать (увы, и это остаётся в привычке чтения), наконец, «осознавать» следующие строки В. Аристова?
«все обещания исполнены
мы движемся
мы неподвижны»
II
Попытаемся вообразить невообразимое.
«Я» — одно; не только в смысле грамматического противостояния чему-то, но и в том, что оно одно буквально, на мгновение оказывается безо всех, всего, включая «предвосхищение другого», будучи исключённым из производства машин коллективного оборудования.
Что же может прочесть подобное «я»? Кавычки неизбежны.
Я было потянулся к телефону, ушёл на кухню, где кофейная мельница, небо, где всё то, что делает место единственным, когда бы не строки, которые я упоминал. Вопрос в следующем.
Какие обещания? Кем и почему они «исполнены»?
(про себя отмечаю, как «перо чтения» скользнуло по следу онирического «обнищания»).
И я догадываюсь, что речь идёт не об исполнении, действительном исполнении, но о полноте того, что никогда не может быть никем и ничем восполнено, кроме как полнотою: самой по себе или же в риторическом распределении.
Тогда — движение. Что это? Почему «неподвижны», если вижу, как движется рука с чашкой (чашка пуста, рука придумана, — имеет ли это в данный момент значение?)?
Если неподвижны, почему возникает тезис о движении, т. е. о том, что «движемся»?
Вероятно, следует расфокусировать зрение (цель такой процедуры — симультанная экспозиция планов), чтобы понять: речь идёт о локусе возможного совмещения двух действий: неподвижности и движения. Однако, если движение подпадает под категорию «действия», может ли таковым считаться неподвижность?
Далее мы понимаем, что думаем, слышим, читаем не о какой-то «исполненности», но о процедуре вынесения желания за его собственные пределы, за пределы полноты, о которой было сказано в приведённых строках, — мы осознаём, что речь идёт также о поступательном (если это можно изобразить карандашом) возрастании несостоятельности желания по мере приближения к «исполненности».
Таким образом, какая-то наша часть не неподвижна в движении, — но движемся ли мы? Оставшаяся часть — в движении недвижна. Но это вовсе не то же, что стоять в идущем поезде, наблюдая дерево, покорно следующее за окном.
Это другое. Это — обнаружить себя в контрпространстве «не здесь», «между», раствориться в мерцании. То есть — сразу видеть описания, возможные при каждой из вероятно существующих скоростей, «миры» в проекциях большого в малом и наоборот. Где обломок бритвенного лезвия обретает масштаб пирамид (или же возвращается к нему), а «обмылыш» бросает негромкий вызов Франсису Понжу. Но не только.
Чем разрозненней у Аристова фрагменты изношенных (обнищавших), разъятых вещей, тем сильнее когезия их внутреннего события. К чему относится следующее наблюдение:
III
Мы движемся навстречу друг другу. Например, из двух точек.
Для «я» (то есть «для меня») всё очевидно вполне. Некое «Я» движется навстречу — поэтому «на» и «встреча» пишутся «вместе». Меж тем для «я», о котором мы говорили в самом начале, нет ни тени, ни приближения, для него существуют лишь оптические изменения очертаний того, кто, стоя на месте, приближается ко мне, ежесекундно меняя себя. Расстояние как и было: оно «неподвижно» в условности. Что меняется в нас? Заключающих в своё внимание «то» и «это».
И что имеет в виду Владимир Аристов, произнося обещание, а затем — исполнение или говоря о том, как ви́дение вещи с точки зрения «я» стремится к ви́дению вещи такой, какой она себя видит сама.
Говорящему есть что сказать, однако то, что он говорит, весьма неопределённо. Тогда действительно ли существует речь? Или же речи никогда не было? Её считают отличной от щебета птенца — действительно ли есть такая разница? Или же её нет? Где же пребывать речи, чтобы быть неуместной? (Чжуан цзы).
Книга Аристова стоит на «полке», но я хотел сказать: в ряду известных «оправданий». Большей неуместности не представить. Довольно трудно помыслить для поэзии Аристова другое «место». Книга состоит отнюдь не из пригоршни зеркальной смальты, но из слов, изводящих поэтов из платоновского государства в мир, которому слова назначены поводырями и которые при каждом «приближении» к своему исчезновению в таких же открываются обещанием речи, где желание, как известно, никогда не исполнится.
Вот в чём заключается для меня исполнение желания поэта и в чём пресуществляется его нескончаемое разлучение, как человека, с самой мыслью о свершении в обречённость не оставлять «слова на слове», — даже в приветствии в его честь и вполне понятной неуместности подобного приветствия.