ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ ПСА ЧЕРУТТИ — 1Черутти очень здравый пёс, Он в крыльях и цветах, Он в них, как в куст, по шею врос, А в ухе ходит Бах. Вот ходит Бах туда-сюда, И вниз, и вверх идёт, Но Пёс-Черутти никогда Его не подведёт. За Баха он и кость отдаст, И душу, и матрас, И даже голодать горазд, Но Баха не продаст. Пусть, полон звона и угроз, Трамвай вздымает прах, Но если жив Черутти-пёс, Жив на земле и Бах. ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ ПСА ЧЕРУТТИ — 2
Пёс Черутти идёт по улице без фонаря в поисках человека. Человек ему нужен, чтобы почувствовать с ним солидарность. В пасти Пса полно янтаря, аметистов, смарагдов, алмазов и прочей всякой, сами понимаете, бижутерии, за стоимость которой можно выкупить заложника — какую-нибудь корейскую телевизионщицу, например. Но у Пса Черутти нет ни одного заложника под рукой, кроме себя самого. И он задумался над этим раскладом и, как честный пёс, — решился и стал заложником сам. Потому что, если у тебя в пасти алмазы, а ты думаешь об их цене, а не о влажности своего красного языка, готового гаркнуть: Гав! или сказать: Вав-Вав!! или просто завопить: — Жизнь прекрасна!!! — ты обязательно станешь заложником. А поскольку в пасти любого пса — настоящий Клондайк и Эльдорадо — золото жизни, слоновая кость оскала, рубины нёба и дёсен, то придётся уточнить, милый Черутти, — не «когда в пасти алмазы и ты думаешь об их цене», ты становишься заложником, а «когда в пасти алмазы и ты думаешь». Вот тут-то уже и проиграна партия. Поэтому не думай, думать — не твоё собачье дело. Твоё собачье дело — быть. ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ ПСА ЧЕРУТТИ — 3
Если бы все пруды и лужи не лежали навзничь, обозначая этим положением собачью покорность, пассивность, а встали бы, как трюмо или зеркала, вертикально, то из них было бы трудно лакать, зато в них стало бы удобно смотреться. И я бы шёл по улице после дождя и говорил: смотри-ка — вон идёт Пёс-Черутти, и вон ещё один идёт Пёс-Черутти. Ага, а вот и ещё, и ещё, да их здесь целая рота, а то батальон. И куда ни пойдёшь после дождя — везде идут сплошные одни Псы-Черутти. А потом бы я побил все эти зеркала, потому что хоть нас, Псов-Черутти, и много после дождя, но, на самом деле, такая множественность умаляет моё собачье достоинство даже на фоне людей-людей, которые все одинаковы не только после дождя, но и в самое пекло и даже зимой в морозы, и как бы они ни бились — кто обкуриться, кто обдолбаться, кто украсть миллион и приодеться, — на наш собачий нюх они всё же остаются одинаковыми, эти люди-люди, потому что мы чуем запах душ и повадок, а не только того, что снаружи. И это у них — гав-гав! — один и тот же на всех запах. Исключения бывают, но крайне редко, как, примерно, добрая сучка или рыба без костей. И меня умаляет не смерть одного из моих подобий, как сказал однажды ваш проповедник, — меня умаляет, когда меня слишком много. Поэтому псу не надо множить свои же сущности в зеркалах, а надо взять булыжник Оккама и все их побить, переколошматить, раздолбать. Потому что я велик, когда меня мало, когда меня почти что один. Когда меня, знаете, — в общем-то ноль. Вот тут-то порой и начинается псиное просветление. ПЕСНЯ ВОИНОВ
Ночью вы ложитесь спать в чёрной комнате на белые простыни, которые тоже кажутся чёрными, потому что вы целый день смотрели на солнце, и оно стало чёрным. Вы ложитесь на чёрные простыни, и в ваш позвоночник впивается холод. И вы думаете и размышляете, от чего идёт этот холод, пронзающий спину ледяной иглой, — от пистолета, гвоздя или пузырька с кокаином. Но вам уже нельзя повернуться, потому что движения кончились, иссякли, как рука дающего, как колодец на пустоши, как содроганья любви. И вы целый день едете по розовой пустыне на розовых двугорбых ангелах с зелёными крыльями, на пластмассовых зверях, пьющих вазелин, — вы у себя дома. Но вот встречает вас на дороге существо с чёрными крыльями, сатана с чёрным нимбом, и вы слышите, как в воздухе поёт скрипка смерти и сладострастия. Дьявол не выдумка, шайтан не слово, и он ходит, как чёрный лев, вокруг нас и рычит. И рык его золотист и чёрен. И ползёт он по пустыне, оставляя следы — чёрные письмена. Поэтому мы убьём льва-змея. Мы убьём его в обличии девы в белом крепдешине и в обличии воина с розовыми глазами. Мы убьём его в обличии человека в чёрном нимбе и в обличии зелёной волны. Мы убьём шайтана в обличии жёлтого ребёнка и розовой куклы. Мы сломим ему шею заклятием, стрелой и пулей. Мы скормим его чёрным козлам с огненными рогами. И мы ввергнем его в дом его — Ад. Ибо мы воины, а не англичане. Ибо мы воины, а не дети. И мы убьём дьявола силой нашего белого духа, который вложен нам в спины. ВЕЩЕСТВО СОФИИ ВЛАДИМИРА СОЛОВЬЁВА
Вы чувствуете это вещество. И как только вы чувствуете его, вы начинаете смеяться и плакать. Вы утром вынимаете его из-под ногтей серебристыми ножницами, оно раскидано по штольням и стволам голландского мира, продырявленного ангельскими мышами и тишиной. Оно зажигает рубин тормозных огней и зелень первой кленовой почки. Оно разбросано, словно замёрзший хлороформ, в шестом аркане Таро, где двое влюблённых стоят, осенённые крыльями ангела, погружённого в наркоз, потому что ему предстоит выкидыш — серебряная пудра холодящего бессмертия, эликсир, запечатывающий вход в женский родник, оставляемый вами там, куда уткнётся ваш взгляд, — на напёрстке, сорочке в губной помаде, поэте на сцене, из которого леопард вынимает сердце когтями и никак не вынет, потому что оно всё состоит из этого вещества, и в нём, в этом сердце, происходит встреча его течения изнутри и его течения снаружи, как в айкидо, и кривятся платиновые когти — победителя не бывает. И нет ему места в трёх мирах — только небо вокруг, словно он сам — Кагэкиё или великий Лир. И леопард состоит из жёлтого вазелина и рассыпанных шариков, искусственных волос и real dolly с вибрирующим родником и гортанью, отлитой точно для мужского члена, — это она запускает краску ногтей в горло, обсыпанное серебристой пылью и горчицей. Но — приходит самурай и стоит насмерть за красоту мира, за его кривые ножницы и народившуюся в молоке луну над рекой. И в самурае вещества этого больше. И больше его в юродивом и корове, говорящей МУ — звук, который четвёртый патриарх дзен продолжил до тех пор, пока не растворился в азоте мира, как растворяется под языком ментол таблетки. Она обнимала ноги Распятого, и складки одежд её натянулись. В любых зеркалах они проступают с тех пор, если полить их эфиром, — обозначение женственного поворота мира навстречу всему, что страшно. И звёзды-дети спят спокойно, и их эмбрионы меняются местами, и говорят МУ или МА, или что-нибудь студенистое — Годунову, наверно, царю. В живой пустоте вещества София стоит, пульсируя, как в стоп-кадре летящая пуля, и вы растворяетесь в пустоте и пуле, обнимая маму или подругу, потому что вы есть лишь тогда, когда вас нет. Ледяной самолёт жизни уже растворился в вашем зрачке с красным языком, вмёрзшим в протаявший борт, словно петуший гребень. И всё это лишь — слова, шмотки, лоскутья, — а София — это вы сами в саду невесомости, парящие в бессловесности листьев, птиц и серебряного родника между одним мизинцем на правой руке и на ней же — другим. ВОЗДУШНАЯ МОГИЛА
Ещё не знает философ, что сам станет филином после смерти, кружась над Невой и ночью разбившись о собственный незавершённый портрет, влетев в незатворенное окно, с размаху ударившись в раму, вонзившись в холст в студии знаменитой художницы, — прилетит, успокоится, вытянется. Что и кости убийцы, Мартынова Николая, взойдут в высоту — в воздушную лягут могилу, что беспризорники в колонии, обосновавшейся в бывшем поместье, разорят запертый фамильный склеп, куда Николай Соломонович Мартынов предостерёг, запретил его класть (не послушали!), разорят, кости в мешке вздёрнут на ветвь родового дуба. Этот воздух меж звёзд — место упокоения отравленных, ментоловых, тех, кто любил и молился, и тех, кто не молился, но, в основном, посылал на хер; не любил, а всё больше трахался да имел, не медитировал, но тащился от лёгких (травка, экстази) и тяжёлых — ништяк! — (опиаты, героин, кокаин) наркотиков. Кто залезал под белые юбки и залезал под чёрные, а потом и юбки исчезли, а потом и косы, и кожа исчезли, а за ней и тело и дух исчезли, два ангела, две птицы остались без тени, без ничего — белый и чёрный, лишь ментоловый отзвук остался, но почти ничего не значил с содранной кожей. Никто, что исчез, не заметил. Но в воздухе стынет могила, как куколка бабочки. Подвешенная к ветке меж звёзд, стынет воздушная яма, в ней Осип лежит Мандельштам-лютеранин рядом с надувной секс-куклой модели «Школьница», рядом с железным лавром, жестяной рядом с звездой, рядом со славой мира — воздушной раскосой ящерицей с морскими глазами, хрустальной створкой. Дигитальные эльфы вьются — над могилой в Новодевичьем меж снежинок и веток голой сирени цифровые дигитальные эльфы порхают и вьются. А вверху братский воздух да звёзд негашёная известь, могила без дна, без числа — одна на всех.
|