Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2008, №3 напечатать
к содержанию номера  .  следующий материал  
Объяснение в любви
Дмитрию Строцеву

Олег Дарк

        Пусть это будет речь атеиста о религиозном чувстве. Или о религиозно-поэтическом. И, значит, речь постороннего, посторонне-завистливая речь, может быть.
        У Тургенева в «Отцах и детях» Аркадий говорит с любимой девушкой о Гейне. «Я люблю Гейне, когда он плачет», — говорит она. «А я — когда он смеётся», — отвечает Аркадий. — «Это в Вас следы Вашего нигилистического воспитания» (кажется, так), — говорит девушка.
        След моего нигилистического (атеистического) воспитания — в том, что я люблю не когда Строцев смеётся или плачет (две стороны одного и того же; «смех сквозь слёзы» — парадокс потому, что это вообще специально отмечается, смех и слёзы неотделимы, как мясо от костей — кто-то сказал) — все эти его трагические и бурлескные сцены (сцены миру или Богу, которые поэт устраивает), бурлескно-трагические, изрядно отдающие Хлебниковым, а когда его стихи заливает ровный, чуть тусклый дымчатый свет, какой бывает летним полднем, — немного душный, чрезмерный, пряный (свет):

        что ты, рай, для меня
        сердце-блюдце огня
        кислородного утра подушка?

        или
        любимый мой
        время идти домой
        спит на цепях, в огнях-хрусталях
        стеариновая подружка
        и юлит итальянская музыка

        я так весел с тобой говорить
        по разумному саду ходить
        певчих птиц называть-призывать...

        комната, где собакой тени и те пахнут
        где лохматые травы глохнут в молочных кувшинах
        где над холмами хлама и книг потолок распахнут
        сладкая пыль зевает...

        комната шалью машет, конь из угла выходит
        смотрит в огонь вишнёвый

        три ангела шумели
        зелёною листвой
        и кроны голубые
        склоняли надо мной

        и прядали ушами
        в тревожной вышине...

        Причём источник этого света — в самих стихах, внутри них; кажется, ничто за их пределами не имеет к нему отношения; мир замкнутый: воскресенье, детская, игрушки на полу, полузанавешенное оконце, оса жужжит и тычется в стекло. Стихи этот свет создают на наших глазах: ткут, или прядут (солнечные лучи напоминают пряжу), или просто излучают. Чудо: слова начинают лучиться, попав сюда. Радость стихов (их самих, оттого, что они есть), нисколько не противоречащая драматизму. Драматическая радость, потому что почти театрально творится. Из предметов (рукотворных: статуэтка, женское платье, детская игрушка, предмет мебели или обихода), а точнее — из их названий; из явлений и вещей природы (названий: растения, животные), из человеческих отношений или воспоминаний (детство и дети, любимая, часто — жена).
        Стихи, возвращающие мир в райское состояние блаженства (до падения). Или так: стихи, которые в каждом явлении, предмете, вещи видят и чувствуют (и оттуда вызывают) первоначальную, фундаментальную радость. Ту, которая и была задумана изначально как основа мира. То ли детские считалки-скороговорки-песенки, то ли заговоры, то ли чуть невнятная, задрёмывающая речь растений, с этими переменами и перебивами, но всегда гармоничными; стихи поют себя (изменения мелодии, следование ей).
        Тихая, почти незаметная (потому что она во всём, везде в его стихах, не локализована и неотделима от них) религиозность стихов Строцева. Не стихи о Боге или вере или какой-то такой проблематике (нисколько религиозной рефлексии). А рождённые религиозным взглядом (не нуждающимся в рефлексии и даже ей противоречащим; редкое сейчас качество, а нам есть с чем сравнивать: религиозных стихов сейчас отчего-то — или же понятно отчего — в изобилии) — на мир, у которого есть Творец, и Творец мир не оставляет вниманием, и постоянно говорит с ним (а поэт, как и положено, Ему отвечает), и следит за ним, и всякая Тварь (кроме человека, разумеется) знает об этом и по-своему славословит, поёт Божество. На радость отвечает радостью.
        Пение радости, «славься», гимнический характер стихов Строцева. Почти животная религиозная радость, ну, или радость растения, поворачивающегося вослед солнцу:

        тихой глиной накормлю
        потому что сам люблю
        солнце-бубенец...

        или птицы:

        летишь поёшь — и Бог тебе навстречу
        и Бог с тобой — и ты один за всех

        и с Богом говоришь как с первым встречным
        о том что люди — нелюди как прежде
        как прежде — и бездомны и бездумны...

        Впрочем, эта религиозность и ни в чём не нуждается (не только в рефлексии или в осознавании себя — она себя почти не осознаёт как что-то специальное), но чуть ли и не и в самом предмете веры. Религиозность, настолько заполняющая существо говорящего-поющего-летящего, что предмет её не отделяется от него (отделение предмета веры было бы равносильно исчезновению поющего) и, значит, не превращается ни в предмет, ни в объект. Состояние, в котором границы между утверждением и отрицанием, славословием и кощунством («мы утверждаемся в сиротстве / как объясняемся в любви») стираются и в котором кощунства просто не может быть, что бы верующий ни произносил (и, скорее, дело в том, как им произносится — в самозабвении, в самозаговаривании, с этими бесконечными нагнетающими повторами):

        и Бога нет на этом белом свете
        и надо бы сказать ему при встрече
        что Бога нет и Духа нет и Сына
        которому хотелось бы сказать
        которому хотелось бы доверить... —

        парадоксальная, редкая ситуация, которую нелегко встретить где-то ещё, кроме как у Строцева: Богу говорится, ему жалуется (безличный глагол) о Его отсутствии. Бога нет — вовне, потому что есть «я» и моё «внутри» («мой Бог»).
        Бог внутри меня, как и внутри чего угодно другого: дерева, камня, игрушечного коня — в каждом из них, а не в мире как в их континууме («на белом свете»). Не пантеизм и не буддизм, потому что всё дело в отдельности, единичности, «личности» предмета и в личности, единственности Бога (и его принадлежности «мне»).
        (Мы прекрасно понимаем, что возможно и другое прочтение: «Бога нет на этом белом свете» — с акцентом на «этом» — означает покинутость, оставленность; оттого отсутствующему Богу и «жалуется» (безличный). Однако третья строка, разворачивающая ситуацию отсутствия, её детализирующая — Бога, Духа, Сына, — скорее, подтверждает первый принятый вариант. Впрочем, обе трактовки соединимы, и безо всякого противоречия, по заданной модели, где утверждение в сиротстве и есть объяснение в любви: Бога нет, не «несмотря на то», а «именно потому», что Он есть.)
        Впрочем, это «внутри» строцевского летящего-поющего, в свою очередь, нарушает субъектно-объектные отношения. Это «внутри» не то, что можно рассматривать как особенное, в противоположности, скажем, поверхностному, внешнему (телу), облегающей оболочке. У строцевского героя есть только это летящее (им) внутреннее (немного напоминает о стихах Рильке, где телесное растворяется в движении (осыпается — у Елены Шварц)). И, значит, если есть только это внутреннее, а оно и есть Бог, то строцевский герой сливается, совпадает с объектами своей веры: с Богом, и Духом, и Сыном — в зависимости от течения сюжета. Отождествляется. От этого происходят такие необыкновенные превращения «я» в его стихах.
        Например, о ком это и кто (говорит)? И кому?

        я книгу книгу на столе оставлю для тебя
        я книгу книгу для тебя оставлю на сто лет...
        ты только книгу не забудь и не забудь меня
        и в сердце в сердце сохрани и книгу и меня...
        а рядом с книгой на столе стоят часы часы
        и рядом с книгой на земле часы идут идут...
        что нет меня добра и зла что чернота бела
        когда шепнут тебе шепнут что больше нет меня
        ты книгу книгу разверни у сердца у огня...

        Стихотворение называется «Отец и сын». Естественно предположить, что это обращение к вполне земному сыну, разговор с ним, завещание земного отца, оба — смертные. И тогда книга, которую оставляет сыну говорящий, — книга поэта (герой и автор почти сливаются), речь о наследстве (но это-то, конечно, и в любом случае): мир, который поэт-отец оставляет своему сыну, — мифологический, райский, цветущий, счастливый, с морями, реками и животными («и все и все киты киты и все слоны слоны / в тебя малыш в тебя мой сын безумно влюблены»), созданный, естественно для и ради сына, обращённый к нему и немного отсылающий своими параметрами к детским стихам и сказкам, как бы вбирающий их в себя, их обобщающий. Сам отец-поэт, смертный и затем, естественно, умерший, остаётся жить в своей книге, и в сердце сына, и в оставленном после себя мире, как бы разлитый в нём.
        Но такое «реалистическое», ограниченное прочтение, как всегда в отношении стихов Строцева, оставляет странную неудовлетворённость, ему сопротивляешься; эта интуитивная неудовлетворённость ведёт нас дальше. Строцевские стихи всегда требует большего, чем простые жизненные соотнесения. Отец — Бог (Бог-отец), обращающийся к своему сыну, но, по всей видимости, не к Богу-сыну, а к человеку, Адаму. Тема Адама (как и райского, «разумного», то есть совершенно устроенного, сада) для Строцева вообще очень значима. В «Молчании Адама»:

        ева
        я устал
        отец неугомонный
        сеет жизнь
        направо и налево —

        это от лица Адама, недовольного и вяло бунтующего. Стихотворение «Отец и сын» — «к Адаму» (возможно, посвящение), но Отец тут тот же и столь же неугомонный, творящий — мир, хорошо устроенный и населённый, созданный специально для человека, что и явлено ему в откровении, которым становится стихотворение.
        Тогда Книга (с большой буквы) — это и сам мир, прочитываемый (мир-книга, что-то вроде детской раскраски), и священная Книга, Завет. Влюблённость животных — это подчинение и послушание их Адаму. И становится понятно появление часов, идущих рядом с книгой: создание времени, и тоже ради Адама. А тогда понятно и отождествление Отца с добром и злом, если Его нет, то нет и добра и зла, их различения (белого и чёрного), а слова клеветников (нашёптывания) об отсутствии Отца есть искусительная мысль о смерти Бога. И Его забвение. А бессмертие Его — не символическое, а вполне реальное бессмертие, а точнее — Его воскресение, через любовь к Нему (объятие, слияние). И среди оставленного Отцом в наследство оказывается, разумеется, и свобода воли: «и ты и ты бежишь бежишь летишь легко легко / и на лету ликуя пьёшь свободы молоко...»
        А тогда что это за «мадам» в варьирующемся интонационном рефрене стихотворения:

        туда сюда туда сюда
        летят ползут летят ползут
        шары кубы шары кубы
        шары кубы и барабан
        пардон мадам пардон мадам
        я барабан (вариант: чемодан) вам не отдам...
        зачем мадам вам барабан (вариант: чемодан)...

        (вспоминаются уголовные импровизации Сельвинского: «Вам сегодня не везло, мадамочка смерть, / адью, до следующего раза») — с игровыми, детски-считалочными, «чуковскими» интонациями (бог смеющийся). Клубящийся, крутящийся, кипящий мир с мелькающими сферами и фигурами (в другом случае — с движущимися, бегущими животными) и рядом с ним «мадамочка смерть», чуждая этому миру, преодолеваемая, обездоливаемая (оставляемая не у дел).
        Что подразумевается под чемоданом или барабаном, которые смеющийся герой, использующий лексику «детской», ей не отдаёт, можно по-разному называть и трактовать (и при любом назывании, оттого здесь и происходит условная, считалочно-детская лексика, будут профанироваться эти очень важные, сущностные вещи; лексика из детских стихов, почти эвфемизмы, — возможность не называть, табуирование). В любом случае речь — о беспомощности, ограниченности, бессилии смерти (о завещанном бессилии смерти). Сквозь интонации детского стихотворения проступает живопись то ли Брейгеля, то ли Босха.
        А вот другое «первое лицо» — в прекрасном стихотворении «В подземелье на чёрном полу...»; с трудом удерживаюсь, чтобы не привести целиком (впрочем, небольшое). Духовный стих, его легко и впрямь представить в устах юного странника-пилигрима (Вагнер, песенка пилигримов из «Тангейзера»).

        В подземелье на чёрном полу
        моя белая мама сидит
        и на бедных прохожих людей
        без обиды и страха глядит.

        Кто копеечку ей подаёт —
        не двурушник уже и злодей.
        Моя белая мама поёт
        для хороших прохожих людей... —

        Впрочем, возможен и другой контекст: Рождественское представление, кукольный театр, вертеп, поющие мальчики. (Вертеп — пещера.) Один из мальчиков обходит с блюдом собравшихся.
        (Песенный, поющийся вариант этого стихотворения существует: Елена Фролова, композитор и певица, замечательно передала интонации этого стихотворения, и с тех пор я иначе как с этой аранжировкой уже не воспринимаю; только читаю это стихотворение — сам собой звучит и голос, и мелодия певицы.)
        Традиционно-религиозно интерпретировать персонажей стихотворения до крайности легко (опасно-легко): и «светлую» мать, и светлого и нагого ребёнка, и «прохожих людей» с дарами. Но тут как раз и возникает вопрос о профанации: не догматического сюжета, а стихотворения. Едва только назовёшь персонажей, соотнесёшь напрямую, и сейчас же что-то произойдёт с поэзией, от неё что-то отнимется. «Белая мама» — «шире» и древнее Богоматери. Да и зачем трактовки поэзии, где ангелы прядут ушами (и почему-то это их нисколько не унижает), небо — ладонь, сердце — блюдце, а речка — лодочка и можно «стоять вдоль» (неба, сада), а бытовые скульптурки «на холщовом покрывале» устраивают карусель, приходя в бесконечное движение:

        мчались, всадники подковами-руками
        до поводьев еле-еле доставали
        танцевали эти всхолмленные кони
        словно дети их губами рисовали

        словно дети их без памяти лепили...

        «Словно дети их губами рисовали» — повторяю я восторженно (или повторяется, отдаётся восторгом во мне). Я бы назвал этот свой скетч «Гнев о стихах Строцева», но, возможно, надо было назвать «Игра о стихах Строцева» — и был бы другой текст, вероятно, более отвечающий стихам, где происходит постоянная игра с очень важными вещами, и в процессе этой игры вещи, давно знакомые, точно обновляются, освежаются, открываются заново, перенесённые в пространство детской.


к содержанию номера  .  следующий материал  

Герои публикации:

Персоналии:

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service