* * * ...лицом утопая в кашне. Александр Беляков Утопая в кашне, как в квашне, задыхаясь, как в пыльном мешке, в кошме, как в ночном кошмаре, продолжать обустраивать каса марэ из дрожащих, как звук, что в желудке родит орган, раздражающих местных фата морган. Так, одним концом утопая лицом, своим первым лицом не то чтобы государства, да и то не то чтобы утопая, а, скорей, упоительно уповая, невпопад лепечешь, раскладывая пустой товар свой: — Косточка сочная суповая, шуба прочная, зачатие непорочное, баба тупая! Но когда отхлынет, выкинувши на брег то ли медузу, гондоны, то ли Венеру, Царевну-лебядь, не пытайся понять этой пены лепет, ковыряя щепочкой в береговом посеве: там не айсберг, не фейерверк, а то ли призрак там, Ходасевич, то ли изверг, дядька, в сущности, Айзенберг. * * *
Свухай сюда... Ржечь помрачилась, как слюда в глазке коптящей керосинки, в ней не осталось и следа несносной аппаратной ссылки ни на огиньский полонез ни на куриную опалу, на мулине и майонез; лишь крыльце сальных перьев, мало пригодных даже не к письму, а к смази блинной сковородки чем попостней, подале смут, смущающей скороговорки стихов и пулемётных лент. Свухай сюда! Разит сивухой родная жесть. Глаголом рзжечь сырца людей — глупей затей не вздумать. Ржечь пошва разрухой по швам, по вшам, подошвам... Свухай... Да это ржач твоих детей. * * *
Я голоден вечно, уже с утра, с вечера, со вчера, дай же мне пищи ещё, сестра- хозяйка, моя сестра, мой голод, сестра, горит, как костры жжёт, сестра моя, жизнь, сестра, моя жизнь — это три сестры: Вилы, Наждак, Жесть, сестра, моя жизнь — это голод слов, сестра моя, холод строк холод, сестра, это запад, зло, голод, сестра, — восток, запад востоку, сестра, не брат, и вместе им не сойтись, как рукавам рубахи, медбрат, брат мой, не суетись, видишь, брат мой, я тих, я тих, лет моих — шестьдесят, зачем же ловишь ты, ловишь их, моих лисенят, лисят, зачем ты, из сильных, стянул хитон, руки мне заломив; взгляни на меня, видишь, я — он, сестра моя, Суламифь. Так положи меня, как печать, на выписной эпикриз, ибо открыто мне, как начать, чтобы вывести крыс, и чем закончить, чтобы детей вынуть из этих стен, чей холод час от часа лютей... — только б не седуксен, ибо не сдвинуть и слов мне с мест, когда его принял я; ибо сильна ты, сильна, как смерть, сестра-хозяйка моя. * * *
Твоих волос волосолалия и с косолапинкой улыбка, и прочее великолепие, влекущее, как мясорубка, своими взвинченными шармами, так называемое женщина, вблизи чего, хватая жабрами, карасик сердца бьётся-плещется, и по нему проходит трещина и к небу приставная лестница. * * *
Свобода веет за окном, воля воет, скулит собака под окном, землю роет, собака воет на луну, просит слова, а ветер носит словеса — и мимо снова; собаке есть сказать о чём, но в небе третий микрофон как раз нечаянно сейчас как раз неведомо зачем конечно, отключён. * * *
Утонувший в по-осеннему вялых бесконечных дождях август. Сквозь его всемирный потоп плывёт деревянный мой ковчег — комнатушка с девятиугольной верандой. Из всей живности в спутники Бог мне дал одних косиножек, но зато уж в достатке. Как пьяные, они бродят, качаясь, повсюду, маленькие и большие, по ноутбуку, столу, занавеске; я сгоняю их с ноутбука, но они не сдаются и снова лезут, ноги рискуя поломать в щелях клавиатуры. Я и сам живу, словно пьяный Ной, днём и ночью засыпая и просыпаясь то в постели, то в кресле, то за столиком с ноутбуком. Я пытаюсь читать, писать... — а потом опять просыпаюсь и смотрю пиратские DVD, по десятку фильмов на каждом, из которых половину смотреть почти невозможно: то какие-то шепоты, шорохи вместо звука, то ползут по экрану размытые, смутные — как без очков — фигуры. Впрочем, и на фильмах я засыпаю тоже ... По ночам меня будят осторожные косиножки, я их стряхиваю с себя, стараясь не искалечить, но оторванные спросонья оторвавшиеся их ноги, неуловимые в темноте на ощупь уже совершенно, ещё сколько-то мне щекочут то живот, то плечо, то шею... Вероятно, из этого и образуются эротические сновидения, иногда даже очень достоверные — до тоски, до слёз, до мучительных воспоминаний, но при этом всегда кончающиеся той или иной неудачей — то звонком, то приходом покойной родни, то другой косиножки — и всегда почему-то в наиболее интересном месте. Вспоминая с завистью годы успешных отроческих поллюций, неподвижно лежу в темноте, вслушиваясь в дождь, в его шёпот и шорох, вглядываясь в смутные размытые силуэты, ползущие по мокрым полупрозрачным стёклам. Утро? Вечер? Сумрачный день? Плохая пиратская копия?.. * * *
Как голова, но на плечах оно растёт, минуя шею, из плеч. А шеи стебль зачах. Смотреть на мир как из траншеи через подлобный перископ, над ним дубовый, в три наката уложен тяжеленный лоб, взгляд щелевидный безоткатный наводится и ищет, что б... Стволы зрачков скрывает тенью надгробие надбровных дуг, но в них, как дикое растенье, ветвится и растёт испуг. В сыром глубоком каземате снаряженный томится мозг. В нём сладость, словно в козинаке, но в каземате он промозгл, его боеголовок смазка застыла, вязкая, как мысль, одна лишь злобная опаска под сводом черепа, как мышь, мятётся из угла да в угол и писком наполняет зал. Калибр зрачка расширен кругло, готовя смертоносный залп, и вот ужасная гримаса, и страшно сузились зрачки, и тут квартетом контрабасов гремит могучее апчхи.
|