Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2007, №2 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Проза на грани стиха
Пыль Калиостро

Павел Жагун

        Исчисление дней разрушает понятие цельности, как если бы кисть винограда светилась, жгла воображение холодного «я», или «ю». В тетрадях шагреневых есть опечатки пальцев, помехи кустов бузины и паслёна, что так разрослись в этих письмах о пустовании.

        Сесть посередине себя в мохнатую зиму, или молчать в ожидании холода звёзд: тишина бесконечна, вглядываясь в неё всё глубже, становишься озером зрения, бродишь в развалинах речи вечерних боа, вспоминаешь, насколько проще тогда всё будет, — так и мягкий жираф не торчит, не может понять вадемекум, его абсолюты, но кто-то берёт своё, и тени огней не могут ворваться в город, путаясь в листьях проезжих машин, лакированных тел.

        Однажды в огромном парке, разросшемся до предела зрачков, тени настолько вытянулись, что об этом писали источники.

        В драке, за озером, в жёлтых каштанах Паскалю пробили часы.

        Вечерами вдоль берега прыгали фары, и чучела лис расцветали в сумерках местных музеев.

        В полночь, гуляя в дежурных текстах, герой просыпал на мраморный пол свой душистый табак, разделил на две части, — овчарки нашли его в спальне светящимися носами.

        На бульварах авария фар, графический флирт облаков и веток метро, — лимонных и фиолетовых трубочек осознания тёмных сырых тоннелей, — люминесцентных прожилок белого; — той силой бездействия пустоты, способной держать на весу речь, балансируя в душных магнолиях воздуха, заливая свечением воду стекляруса, плавно себя огибающего у горизонта дымки, такой — золотой, — что тает в густой тишине полян, влекущих своей глубиной, под утро, в ягель, — воздушные ямы леса, в подушки, расшитые птицами и муравьями ленивых личинок сна, — хвойного солнца в молочном. Незнание правил игры окрыляет рыбу, сносит её за скобки. Брызгами голубики. Иона.

        — Ван Дер Бек отдыхает, — Максвелл отодвинул салатный листок, — Шарко имел полное основание торжествовать, ибо в истерических больных Сальпетриера он сумел найти точное отображение одержимых прошлого времени. В замке гасили свечи, сушили изюм.

        Стерильность — диалектична. И тремоло мысли привносит тревогу спокойного перерождения точки, вращаясь и пузырясь в газированных лунных маках, в плеске формального свиста культурных влияний полян.

        Язык окружён. В этом, своём незначительном факте кислого привкуса мёрзлых слив, беловатых огней и сугробов, всегда идентичных пустому вагону лёгких промасленных лун, — вороватые тени леса гнездятся навечно.
        Рыбьи песчинки стёкол бегущих сосновых солнц, розоватого ветра из раковин, связанных солью и светом воды, — бугристой, как бакены мха. Полыхание хлопка и дух залива.

        Треск означал грозу, или стрелы, — тоскуют, струятся по астрам пестрящих капель, плескаясь о никель полезных слёз поселенца.

        Часовщик Огюст Дабб разбирался детально, на составные, точно так же, как чучело фройляйн Козински, — последняя пылко любила боль. Акустический ливень.

        Документы на имя Хасана Гюго жгли ягодицу, и фройляйн Козински быстро собрала крошки, а тонкий Эмилио, столь проницательный суслик, играл безмятежно в лето.

        Несолёного лезвия нет. И пальцы стелили пилюли, стебли, прозябали у стен. Оттенки — те же живые, тенистые тексты телепатических тленных листков пустословия. Политический пыл полыхания тела. Так познаётся позёмка резьбы и страдание зрячего. Десять осенних ос, несомненно, в сенях остроносых домов. Серая семечка стиля, безлистье, пена.

        — Вновь насаждают свои идеи, — усталый Мичурин доел сметану, — влажные плавкие пляжи.

        Неназванные были неведомы, — жирные ягоды лугового дождя и треножники, словно потёртые одеяла верблюдов, людей. Плечевые составы стремились на свет, впрочем, такие же войлочные уговоры, стенания ветра, звучали в детстве колючих пиноккио, в маленьких двориках ларчиков, — позеленевшие буквы.

        Маленький домик в Альпах тонул на закате. Паскаль Калиостро расставил шары вокруг леса, теперь малахитовый луч задрожал и, быстро вращаясь, поднялся по склону холма, вина беззвучно кипели, но смех герцогини спугнул таксиста, — долго искали его по звёздам лисицы из управления.

        Вольноотпущенный звук разморожен, и, множась в своих отражениях, спелый остаток его смят окончательно слухом и мускусом тела, — невольные их столкновения носят характер дождя, или искр электрической сварки шипящих согласных. Несколько новых «но».

        «Выйдя на улицу лиц, посмотри на себя», — вычитал крупно Паскаль в голубой тетради, и плоская лампочка, снег незнакомого знания тускло цвели в сознании, переливаясь в транзисторы Гоги Курцхая молочными струями, под фонарями апрельских туманов, хвойных бесед куропаток и вин. Возможно, матросы. Сгущаясь под утро на тёплом бульваре. Москиты и дети. Впечатано их торопливое пение в гулкие улицы сна, в стремительность марких фасадов.

        Козински в то лето сожгла в туалете платье сестры. Талое небо апреля над Таллинном, вот что ей снилось. Флейта и трели флага. Хасан, подкрепившись халвой, в начале абзаца оставил метку.

        Потоками воздуха, душной сиренью и льдом обозначались ночи. В такие минуты свечение знаков на шёлке подкладки плаща означало начало игры, и он, разметав перламутры гвоздей, плавил фигурки шахмат, настраивал линзы. Цепь насекомых машин:
              розовый
              кролик в цилиндре
              дыня

        В одиннадцать ритмы теней и дыхания всё интенсивней, детство и память кристальны, свежи; тетради, очки и пчёлы редеют, опять обретаются в пальцах, кусают живых.

        Цветущий халат и ладан готовы, можно в оранжевых сумерках вспомнить о числах, убить пересмешника, стать богомолом травы, принимая реальные образы за отражения в речи на пыльной поверхности лет, или просто направить фонарь на фонарь.

        На тёмной столешнице в маленькой башне Паскаль обнаружил ключ к написанию знаков. Теперь он стал пленником бликов сознания, — так облака обнимают грушу, или рвутся на части весенние флаги:


        ERRATA

1.

        «С новой строки, начиная своё путешествие в рай, обращаясь к словам со словами: насилие, сок, лодыжка (светящийся текст обрывается свистом в её потаённых записках: немые страницы невидимой книги): (затем опухает, пульсируя, — мотивировки излишни, — агатовой веткой вен, раскрываясь для чтения в полночь). Молочные луны в белье, голубые жуки. Место, где пишущий эти строки растаял, потеряно. Приоткрытая дверь возбуждает воров твоего тепла великолепием лепки фонтанов, орнаментом трубочек, цепкими стеблями диких растений огня, где в конце запылённого сада пруд изумлённый для дур освещается маком. Дыхание хвои тобой перехвачено. Вызревая, колючие истины совсем словно твой моллюск. Миллионы толпящихся ангелов перед тобой. И снова с утра не помнишь мелодию сна, ослепленно и страстно плескаясь в постели из влажных шмелиных жужжаний ажурного тела, нисколько не чувствуя синих лисиц в изголовье охрипшей луны, островами воды в пустыне, мельчайшими знаками полнясь, пытаясь спастись безуспешно от дикорастущих зеркал, огнедышащих дынь. Оплетая по пепельным буквам бамбуковых кукол. Месть обесценена. Тихие тени. Воины в зимних одеждах тонут в соплях абрикоса, внешне спокойны, как вишни. Настояны на своём. Так было не раз. Уколовшись холодной искрой познания, все впечатления плотно натянуты, чутки, словно воздушные змеи прочтений, очерчены формы предубеждений. Однажды в дождь. Электричество спрятано в ночь. Паяльник и горсть золотых плодов. Но в начале язык — инструмент, — им заклеен, подписан конверт одичания: "все демоны стянуты к центру, и ты это видишь". Слова. Реальней реального чья-то рука: сенсорика зарева ниже ключицы, в кустах трепетания, в густом неразбавленном запахе моря с таинственным тусклым крабом, — навечно вписана в книгу желаний. Обложка и ложь. Относительно силы: во всех трактатах сокрыты схемы невидимых связей, полей, озаглавленных небом убитых птиц. Так золотые сливки взросления медлят в чужих кувшинах, густеют. "Если фигурку слоновой кости Отец именует воском, — одни заподозрят ос, а другие сожгут ужей, словно кольца волос, место пометив слюной, — непредсказуемы, словно мозги у Мизгиря, однако намылены ночи и дни накануне рождения новой звезды в разрезе". Смят слой за слоем ворс на ворах. Означает ли это, что где-то Q2 обезвоженно ждёт наступления утра, пленяясь однажды обрубленным словом "дом" (очевидное часто нечисто), F7 освежает углы оголтелыми слепками пяток, спрятав сливовый плод в полумраке желания, прижигая пространство сухим язычком соловья или свечки? Описать коридоры и комнаты, где ледяные горелки похожи на книги слепых (срезая все родинки слов), вертикаль, примеряя, скользя бесконечно: 8. (Здесь обстоятельства круто меняются: кто-то включает свет над морем, и несколько мокрых сирен повисают над бухтой в антракте пьесы.) Деторождение связано с тёмным колодцем, так говорили китайцы в открытом заливе, глядя на руки богов, оглушённые площадью грома, избегая встречаться взглядом с замедленным взрывом Любви. "Если монета лежит в руке, — вставь её в щель, открываясь деревьям и травам, лови свои брызги "губами бумаги", канареечный рис пересчитывай в полдень, ракушки, твои письмена на шёлке расскажут о ласточках и улитках, об одиноко бредущем монахе в начале фильма: медленный мост, а за ним эти тёмные окна стихов ненаписанных, невороватых теорий". Любовь это мысли о лезвии. Зуд изумрудных мух».

        
        Готический полдень призвал к порядку. Под балдахином, в кровати кузины фройляйн Козински кусала губы.

        Неназванные продолжали стоять деревья, торопились уснуть в порывах малярного лета, склоняясь к той мысли, что всё — вертикально и плоско, — вот и жуков отголоски несмело тонули за полосой тишины. Тротуар трепетал. Темноватая нота стояла недолго, её ожидала другая. Вместе тонули. Большие поленья домов догорали, и тление темени — там — в пианино, — любили мамаши. Машины сновали по стенам, — бесцельные пальцы почти у цели.

        — Практика не исключает подробностей, — Максвелл прервал собеседника, в нём он увидел себя быстробегущим констеблем в чужом мониторе — все руки в сиропе, фисташковый новый китель не виден, на месте одни помидоры. Весь день — в натуральную величину, звёзды, погоны.

        Названия звукам нет. Отлетают, слоятся, через год возвращаясь в клетку клеёнчатых трав. Олени — ленивы и пыльны, делают всё деликатно, телята постелью считают лето, плетутся за ними на плёнке, в кадры не попадая, падая в тень. Перепонки репейника, перья трепещут в крахмальных от страха кустах, петухах. Проверяют порядок слов деловитых. Ловцов пеленают.

        У церкви Святых Флора и Лавра в канун Рождества повисала вата. В сумерках тёмной гостиной Гоги пролил ликёр, тени и руки почти совпадали, и это был знак наступления времени, словно оглохли часы, или, меняясь местами в словах, звуки искрились и гасли.

        Слева направо вращаются стрелки чужого, несмелого снега. Теряясь.

        Себя постепенно терпишь. Венозный, несмелый почерк знает о нас, про синий анис в низовьях, зной и песок. Помпезно падая вверх, замечаешь знаки окна, в нём — площадь, талый валежник снега, утлый туман переулков, петли полей и плети.

        Столярная стружка от стула себя изводит, — след её — в той бумаге, хрупкой свечной купюре, в мягких экю.

        Внешне Хасан походил на предков, себя именуя хозяином коз, или тленным ростком грозы в ледяном мониторе, — степень внедрения в техносознание есть адекватность личинки.

        Эту античную надпись он обнаружил при входе в себя. Слева пожарники братья Гюго доели малиновый пудинг, — их лучшие дни сочтены.

        Большие пространства вестибюлярны, — брусничное зарево адреналина, или провалы в пустом: альты, альбиносы, — безотносительны и анемичны, словно игра в бильбоке, акриды.

        Траур — размашист, как дарственный почерк. Абляут. И это наводит на мысль о непрочном и резвом сословии сливочных слов, колючих ключей, — возбуждении литер — валких вакханок.

        В начале лета остролистая тень вертолёта искала случая слиться с рекой, дробила сознание плеска на мелкие бусины бузины, гороха живых неподвижных детей, — заглавных букашек в неонах.

        По-семейному — врозь уходили горелые тучи; направление поперечных маршрутов строки наводит на мысли о сцене, — плечистой в бёдрах, пыльной от сна в одиночку, потерянной в текстах о страсти, близкой к закускам, темноватые вина которых мерцают в турецких банях, в лазурных издревле древесных дымах и маленьком месяце, остром, как перец под утро.

        В матовой сумке Клотильды Муслим обнаружил снежок, фотографии ножниц. Удары литавры его испугали, теперь он увлёкся другим романом. Монашки весной наливались соком, искрились янтарной мочой.

        Пленная улица комнаты в праздники преображается, держится рядом. Больше, чем что-либо другое, портрет открывает пришедших извне — уходящих сословий, созвучий мелистых, произвольных пластмассовых пауз вне текста, в толстом стекле экрана.

        Впрочем, в условиях строгих капель рождается охра людей, верблюды, и горизонт поклажи, несущей тебя к воде, в чёрную тень перезревшего сада, ссохшегося по краям и влажного изнутри, словно инжир, или чужая фраза, записанная впопыхах струящимся в ночь огоньком сигареты на дне проливного сквера — того самого,  приклеенного ни к селу, ни к городу. Маслянистая жидкость проулка искала опоры в точке.

        Хасан никогда не глотал кинжалов с камнями на рукоятках, как брат его Теодор.

        Снова приходит всё то, что всегда наступает, — из памяти шума легко вычленяется цепким пинцетом всё несостоявшееся, невоплощённое, всё то, что хочет в ночи появиться на свет в бурлящих фонтанах, в палаццо, где связь королей и прачек меняет менял.

        В сумерках, в парке шпионы кормили белок. Запах земли и хвои впитался в нос, — в такое погожее время суток Шарко обонял ученицу. В дальних аллеях мая сгустилось, закапало.

        Трезво шатаясь, проходит минута, другая, всё, что вокруг происходит, остаётся в тебе, читаясь слева направо тесной печатью.

        Как звук, ты идёшь постоянно в сторону горизонта, в лозняк, извлекаешься из мерцаний на солнечном плёсе, подёрнутом тонким ледком. Провалы на синем.

        Дабб говорил: «Дробинки мало убить смоляную птицу, — мыслит она бесконечно, на красное путь держит. Это со мной происходит всегда в дымных лесах, у развилок замшелых мыслей, золотистых людей. Так и жилища их расположены, — скучились в розовые соцветия, — в оконцах лимоны. Если посмотришь вверх, то увидишь глубины, — мирно теснятся, клубятся лениво. Голуби глыб».

        В июле, в деревне, сканируя деньги и вульвы улиток, Паскаль и его приятель — аскет в ежевичном пальто, — делили печёный картофель, — в то время в каждом саду хоронили время. Для восхищённых в районе леса стояла осень.

        Город — флюоресцентен, хроничен, как мысли смотрящих в сгустки, — не видят пустого, пауз не слышат, ждут оковалков. Дробясь в планетарных конвенциях космоса, некто в пальто возлагает надежды.

        Пологие склоны лет однобоко острижены, ко́лки; пение перенасыщенных пауз всегда — рефлективно, бесцельно, и треть остролицых детей не выносит куста земляники и лыжи; — тенью рубина в глуши тополиного лета находишь себя, свист Васнецова, скворца, отвесное солнце на лицах или строительный лес в отдалении, всё то, что приносит покой усталому путнику, духу. На то и — коровы, козы, чтоб мирно лежать на пляжах тихих озёр, религий.

        Скольким дням был обязан чуть тёплой несвязной речью глашатая птиц.

        Реанимируем Анну. Поручик (Рылеев — на дембеле) в речке нашёл канделябры, резвился, — объелся маслин прощальных, — но темень сама по себе, как фортель, как топот немногих, — наутро в потухшем окне — петухи и алмазы. Изрыты.

        Здравые страусы бусы клевали в петуниях Фета, местами троились таблицами, — целясь песками в бархат кротов, мерцали все перцы; пустой грузовик в кувшинках пролил золотое масло, дымил голубым, тогда как директор Костюшко искал ремарку, — все люмпены плющились. Так им и надо. Ручным акробатам, их жёнам. Есть в колбасе изюминка.

        Весной воскресенье — отвесно, если мёдом намазать глаза. Электронная память о Боге. Всего в десяти шагах, в глубине террасы кожаный жук искусал всем жопы.

        У ритма своя рефлексия, лучистая лу, огласка. Трель телефона вернёт откровенных в привычное русло, очистит сознание пьющих своё пребывание ягод. Пресный сугроб — мускулист, тренирован, словно диван в прихожей врача, что кормит цветными пилюлями время, клочья страниц.

        Утром в дешёвых рубахах терялся воздух: у самой воды внезапно твердеет гудок, и память фиксирует гроздь винограда в каюте уюта, обрывки пернатых; — в пряных дымах африканских ночей сатанеют слова.

        Машинально включаясь в сеть, словно она и есть гармония сна, Гонсалес искрился, слоняясь часами в ногу с талантом. Декорации леса лоснились. Вокруг начинался сезон, и связь альпинистов с центром нарушена бурей в стакане лесничего Льва Феоктистова, он-то в шестой главе и насрал в прихожей, дивился громоздким люстрам, салатам.

        Построив тональные связи, лес однобокий и влажный стих. Время. Тесные листья плескались, и трепет наивных сочился в туманы стогов, дальний предел разгорался, слезясь. Задымленный птицами день в лощине. Здесь высота пустого — открыта, — полдень — туманов пустая трата. Слева тепло прорисовано поле силой магнита. Здесь, в одночасье, вплетаясь в слово, слива себя произносит, мясисто, кожицей запаха трескаясь ровно на две половинки — рен-клод. Трелями глиняной чашки заката в глазах комариных остаться с ведёрком гусей, у речки, выплывая, как гордая гавань, швартуясь. Тенистая пустошь — основа для мха, в это время — несносны часы, перемолвки. Пустая затрата густот, словно текучесть и есть состояние тени, строки.

        Дабб виртуозно владел глазами других, не исчезая из виду надолго, — рука в мышеловке у мышки. Монитор возбуждался, рябил.

        За час до её прихода ослабло время, облапило облако. Рана арбуза в столовой служила сигналом:

        «Зюйд-вест прозябает, и это пугает сторонников «ля»
        так и неравная песня молча уносит рыбу
        нисколько себя не страшась, пролетает, открыто в рисунках усталого...

        означает ли это движение в сторону звука точку отсчёта?

        извлекая слова из мешка, произносишь другие фразы
        наподобие белых пустых мотивов

        Молчание трезво пьянит в говорение себя:    транзистор.

        фонетика делит людей на группы,
        кто-то диктует звуки:
        Даже если
        так
        изначально
        некто
        Лурье

        Жёлтая краска
        невольно и властно
        для приношения
        в башне
        семя
        деньги в расчёте на силу пламя и
        длясь в полимерах
        в размерах ириса...»

        Невдалеке расположен день, — эстеты покрасили снег в серый. Дежнёв — в сосульках. Плотный.

        От порта до обречённого мака тянулась, мигая пунктирами свиста, скользя вдоль обрывков секретных страниц, пустая тропинка. Здесь выходить. Контрольное облако на мониторе дождило, гасло. Спелые груши горчили. Потеря контрольных жетонов грозила Гюго одиночеством, тем неприкрытым и стойким дождём сероватых приветствий и знаков внимания. Синицы оплавились в полдень. Крахмально. До нового года осталась две осени.

        Трамваи в чернильных экранах спят утопая. Несложно понять одиноких, — их пение вязкое стелется низко, у самых заборов рта, — тепловатая масса понятий и свежих значений дня.

        Колкие строчки смородины, дымка, блуждания терпких дождей в отражениях резвых гортанных звуков, в неоновых елях, когда вертолёты сгущаются, фосфоресцируя, — всё в этих записях напоминает цветение магния под Рождество, роение жал, где в гулких лесных колодцах ночуют луны. Страница помечена крестиком. Вздутие «В».

        Шторы на окнах поэтов — закрыты. Влажные оранжереи на фото способны привлечь насекомых со вспышками, — в сумерках братья в пурпурных мундирах в арках чернильных хрустят снегами.

        Однажды, стреляясь в горах с буквальным мучным офицером, сам не заметил в себе отсчёта, — возраст всегда не имел цели, так и стихи на обложках. Зовут ритуально, вязко.

        В заброшенной оранжерее ловкий Хасан лелеял лиловые броши, или тонкой неоновой ниткой душил падших фрау, — лиричность его не зависела от обстоятельств.

        В процессе очистки звуки стираются в памяти речи, — так за прозрачными стёклами вишен мерцает иссиня-зелёная пена листвы, унесённой в тексты сверканием лампочек в загородных дождях, однозвучными воплями стылых вагонов на стыках мороза.

        В гостиной, среди разметавшихся окон, висел беспорядок из нескольких лаковых кукол и свежих цветов абрикоса. Восемь глав он скопировал в полдень, используя зеркало, нож и надпись на клавише сна: «возьми себя в руки». Беглый туман осторожен, и снова из влажных газет узнаёшь имена почтальонов, чьи письма уносят другие в тугие пространства вне архитектуры, туда, где пристрастие и сопричастность подсвечены со стороны сцены и в общем потоке знаков теряются тельца значений, — примером могли бы служить синие камни в холодной воде. Повисание.

        — Бельё наизнанку это — то, что ей нужно, — вечер сулил фасоль, и Людвиг впервые почувствовал время, оно было липким, для всех аббатис наступила весна — этюды Огюста для клавесина сжигали в саду, на глазах у всех птиц.

        Сказанное — автобиографично для тех, кто следует месту: в тишине всё услышишь. Волокнистые локоны, или скользкие дни, воздушны в пролётах пустого слова; отрешённость потоков. Ям. Говорить об этом — молчать, так в полусне разговор троится, дорожит тем, что находится с краю, — бельевой, морозный.

        Приборы, в сущности, — такие же дети, — сканируют сами себя, заполняют смешками ниши. В рисунках зимы сохраняется свежесть фиксации действия, так утверждаются жесты ошибок, — детские домики пахнут квартирой, день апельсином под вечер кажется, время колеблется между нулём и началом, — литера крови. Зрение в белом становится слухом. Острым предметом. Розой пространства. Чистая точка бесцельного целого, память полёта по клеткам тела.

        — На корабле электрический якорь, видавшие штормы канаты описаны плохо, небрежно, как будто ни микроскопы, ни синие лампы не существуют в деталях. Лодки описаны лучше, — вмешался Хасан Гюго, — парабеллум лоснился в багульнике, ногти ухожены.

        Синицы писали поспешные списки палых... Дубами будили краски под вечер, в роговые провалы глухих переулков ссыпались ванильными звёздами тёплых каштанов, луж. Окрест. Восторженный путник глох в зарисовках сумятицы сумерек, — эти осадки манили в луга водоёмы, тёрлись на влажной подстилке текста, — вероятность и есть то возможное, — ослепительный призрак чужого, неспетого воздуха, золотистая шпага Христа перекрестий. Тлея. В жару на холодном экране тела неприкасаемый, он уходит в тебя, разливаясь ручьями листвы, слезоточа:


        ERRATA

2.

        «силиконовой лестницей пруд одичалый макет опечатано облако тусклого дятла на призме горения льна перепрятанной куклы тряпичной улыбкой шахтёра цветение ночью молочных машин восхождение мочки обсосаны звёздами луковиц в соль превращаясь в летучую мышь оговорок багровых часов единения слизистых образов чресел огня абрикосовых вин поэтажная матрица осени охра горения в дождь голосов узнавание пыли магнитных колец увядая птенцами золы зазеркальные циркули юга созвездия груши мускатной зимы осыпаться десантами остекленения плясок ослепших ослиц и пшеницу числительных сеять остатки державина сонным драже оцифрованных фраз марципаны созвучий очистить страницы детей самураев древесных синиц богословия плыть огибая багульники ночи дышать в голубых молельнях мороза стрекозьего лезвия стебли онегина гнить остаются оранжевым снегом самшита ореховым громом катиться по рекам дымов не рождённых машин кустистой малины значений луча в паутине серебряных мух маркируя на бархате медленных гусениц лета морями рассветов за створками раковин острых стрижей ожидание золота скорость причина парения марля лимонного паруса ложь произвольна маяк буратино в какао сражения взять кинокамеру заячьей просеки света узнать орхидею молчания черепа славой богатого окриком бога рогатой улитки влечение в заросли воображения веря отчётливо сосуществуя печатными чайками розы незрелой грозы многоточием ливня мальков оперение стрел дикоранящих слух переспелые образы неразличения волчьего льда и жаровни плодовых углей тление пыли в кальянах вечернего чая прозрачно экраном орла в глубине отрицания текста о яблочной ссадине посередине июля залитого маслом подсолнухов холода слабых молекул овального лета признание зеркала воздухом зноя за дизельным городом автоматический снег изменения литер червивых фасадов лесов непробудно висящих вдоль тёмных обрядов сжигания книг голубыми лучами славы пустующей кельей поэзии льва лежебоки с обложек реальных роялей пустующим клювом отсутствия времени рук отрицание в драке за мышцы машин упражнения с рыжими искрами:

             первая строчка написана

             есть и вторая

             третья написана ниже

             дальше писать не стоит

             вот здесь закончить».

        
        Прерывая написанное внутри, приходишь к значению символа с детства, длишься в себе, округляешь, — насколько неточен. Думать словами учили немногих, — им обживать пробелы, лавировать вспять, натыкаясь, портить решительно воду.

        Молчание слева наводит некто. Румпель пурпура. В значительной мере, посредством двоякости лика, себя произносит молчание справа:

        «вфылш

        блоа

        ркц

        вндп

        лвыж».

        С деревьями так происходит всегда, плетутся в хвосте у липкого ветра, сдувая своих насекомых — меланжевых, шерстяных.

        Тленное лето и цифры. Тишина не имеет ответа, и ноги находят, что мысли волос — неизбежны, как острые шорохи звёзд в лесу, мембрана щегла, водовоза. Радость всегда — неожиданна, и, размывая во времени:

        «лось акустически

        аясь

        багря

        пт».

        Вечерний подранок морозного утра, взамен полосатых страниц, — всё то, что таит фрагментарность транзитного воздуха — скользкого на поворотах немых, большого. Длясь в описаниях лазерных лиц, уходящих во влажные листья о книге, дымное солнце дисплея вносило смятение покоя, вливаясь в графины и зеркала, как запах лимона.

        Открытка окна́ освежает.

        Славно повеселившись, они возвращались к гостям, образованные, удалые собратья миндалевых далей, благо, акриловый вечер трепал, разносил молитвы. Ивы ласкались в полоске зари.

        С теми, кто приобрёл плоскость невидимых слов, говорили беспечно, забывая про стены густых деревянных часов, уплывающих стрелок немого, вполне неподвижного приобретения.

        Пыль одноцветных понятий может хранить мягкость, рассыпчатость знаний, тесно сплетая знаки невольных ритмов, узнавая впоследствии нитку реки, ловеласов, — монета и кнут навсегда помещаются в тексты, несмело пульсируют в плоских плетениях слов, гордо бравируя обертонами пчелы, глазомером.

        Смертельно раненный в полдень день угасает, — в источниках света наметилось жжение тяжёлой ворсистой зимы, оробело и плоско гудящей в подушках текущего мая. Открывая законы смерти, ложишься в одной сорочке — мягче молчания ветра.

        Мышление вспять это — провал, потому концентрично, безвременно в графике снега и веток...

        В окне становилось прохладно, наблюдающий видел себя в перспективе движений, дел, что его обступают под вечер горячим строем кустарника. Вольнодумцев гнали за горизонт, где яблоку негде упасть. Там видно их место. Ещё месяц назад эта дорога казалась мягкой, пружинистой, собственно, редкие лапы елей всё так же влекли малолетних. Война хлорофилла.

        Мегрелы курили махорку, — эбеновый профиль, — в мутоне своя энтропия. Маца и мацони. Уксус. В окнах клубились дымы, и закаты казались нагромождением спелых плодов, руки плели корзины. Яшма и шелкопряды с течением времени сами себя изнуряют желанием всех запутать, густое медовое время себя заливает.

        Шалфей безразличен к царям — их ожидает голод. Ветер беспечно обходит путника, безотносительный, байховый. Готовность терять — и есть та находка, воздух: в пустых рукавах созвучий тихо, как в спелом арбузе. Продолжая движение к точке покоя, к невозмутимой поверхности буквы, приходишь к бесцельности, став полнотой пустого. Башня.

        Зная всех поимённо входящих и выходящих, узнавая их по дыханию, он — безразличен, и мягок, как вымя: глазу сложно увидеть себя смотрящим, равно как и уху расслышать ухо, — все ответы гнездятся в конце, то есть — в самом его начале.

        « ...незнакомый пингвин изучает пространство молочного, ватку.
        сном ли полоски свечений:

        лу
        ля
        лю
        ла
        флвв

        сродни акробатам в словарниках.

        Крещение елей подтекстами:

        ку

        вертикали

        о

        В этом — неон и колючий хрусталик.

        Снегр.

        Винторогий олень — зво́нок.

        зимы».

        Скалистые фразы, миноги, и мускус. В сумерки всё происходит со всеми: течение речи меняет окраску, так, выходя из дома, случайный снегирь прорастает на синем, щипковый мороз авиатора, стрелки приборов, мембраны, — мелованный шум репродуктора, или экстракт барбариса в диком пространстве белого.

        В своём отражении нет однозначности. Позы. Шерстинка на зеркале скажет о многом, собственно, в этом и — явь, маска; снег  всё отчётливее: брызги электросварки, узы шафрана, рот.

        Зеркальный лиман реверсивен, потлив. Главное — это то, что ждёт всех героев кустистых романов, — пернатые лица, жабо, за парком в зарослях розмарина, в осколках речного плеска жужжание розы.

        Остатки грозы на тарелке, и томик мускатного напоминают о силиконовом ветре, снующем в горах, — маслянистом и липком, как лыжи. Ночью, в тяжёлых аллеях, туманится сено, мерцание кварцевых мошек в ментоловых сумерках, и влажные крики совы в программе компьютера, или старинного замка, — всегда — идентичны себе, пространству ореха, буквы.

        Так, в одночасье, костры обжигают темень глухого, росистого сада, окна. В дремотных, медвяных развалах ночных ароматов — озоновый признак дождя, электричество листьев и луж — локус незнания, — выход.

        У входа голели помиды:

        «клтр блл и чслс хй фь
             врб лю жоде лебело вла
             липпк лябь ткн рупно глщщ —

        убегая, цепляясь за мелкие маки

        не словано дуко, пть...

             кх пф
             ярт зо
             лу арь, скнььт ийь
             лшек на стра бу бовь юльсь
             н влст с б

        ...озже, когда письма сталли итти
                                           на севр,
        снее здарсьт улч

        л кань тц».

        Территория плавной совы — трансотносительна, черноплодна. Гусь и немного яблок — всё, что осталось на завтрак; — тринадцатый гость уходит последним, тает, как циркуль в глубинах машинного масла, и ночь освещается текстом.

        Травы не помнят своих имён, — трансплантация тела предшествует действию. Шарообразно. Разрушение слова «дом». Так и река переносит звуки в уши, в устье истока себя. Вручную. Оплеухами плёса, плюханьем тел.

        Следы, уводящие в горы воды, вряд ли возможно увидеть в брызгах слепящих дней первородства, в трактатах о силе и древе конца. (Предложение тянется в сторону леса понятий, ребристых реприз одиночества, ниток...)

        Перечень утлых признаний, без правил и ограничений, — телескопичен в провалах озоновых лет, трансформация мха — идентична строке, или нескольким скользким стрижам в июле. Белозубые воды врастают, пучась, — незаметно дрожание камня, падение моря в медовые стебли страниц.

        Мел, как и мыло, в начале дня воскресают, катаются, вторят иллюзиям, праздным порядкам пустого свечения. И дело не в том, что буквальность страшит, — в одномерных горизонтах театральной позы таится поле, переулки программы, переполненной несмелыми пунктирами мыслей.

        После долго тряслись по улицам в поисках улиц. Темнокожая мебель, берилловый бобр на цепочке, цветок апельсина в лунном пустом коридоре запомнились сразу, Курцхая помедлил. В кустах бергамота охрился хуй. Мембрана.

        В дневниках человечков рисунки людей, мелколесье, эвкалипты — прохладны, как и тогда, уснули шиншиллы, на склонах ветер гонит в рулонах себя. Если попытка фиксировать буквы выйдет из-под контроля, можно:

        «куфу

        рвуча

        диабаго

        спюсь

        полиноски

        мёкст»

        Пантеоны убитых медведей означены местом в домах озверелых. Дробление слов среди слив золотистых, реликтовых пней, расплетая лужайки брюзжаний пчелиных  поэтов, огниво пастушек фарфоровой рифмы, с их медленным летом подмышек, густой мошкарой недомолвок вокруг означательных чаек строки, что ленивее льна, малохольней луны, безобразней, чем разум. Засвечены фото. Вечер. Печально отчаливал плач по Аллаху, и воздух дырявый светился в кустах протекания сна, фиолетовым летом ферзей разделяя, лелея пузырь темноты. Учебник.

        Блуждая с биноклем, некто в музеях лишился всех линий, врастая стеклянными  пчёлами в зелень халата, немея, в надежде на случай молчания "я", когда он, излучатель печали синиц, померанцевый ранец вертел как вертел, намагничивал сон на диске, писал на доске оскоплённым мелком имена звездочётов: «пощёчина чище пожара сгоревших шипящих». Намылено «л», молоко — легковесно, округло, оглоблями голубя маскируясь в зарослях проса, овса, — Отца всех сыпучих. Внешне весь дом походил на двери. Дыхание хны.

        Броский, как камень, ястреб не знает родства, — падкий на падаль, падучий в закат, алычовый. Если на белом фоне нет ничего, — то это. Собственно, есть. Немного.

        Дихотомия сознания визуально привносит микрочастицы звучаний, листая приметы скрученных воедино признаний, стерильных рельефов неназывания дня.

        Тренировки Гонсалес заканчивал осенью, — в парке над озером мышью поставил крестик, выключил сеть.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service