Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Поэты Донецка
Кабы не холод. Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2007, №1 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Опросы
О географии поэзии

        1. Есть ли сегодня основания говорить о существовании региональных поэтических школ, об особом выражении лица русской поэзии Израиля или Германии, Нижнего Новгорода или Владивостока? С чем могло бы быть связано возникновение (и, быть может, исчезновение) таких школ? Возможна ли и продуктивна ли, вообще говоря, близость авторов, продиктованная в значительной степени не их собственным выбором, а условиями и обстоятельствами?
        2. Если повернуть вопрос о географических привязках поэзии в индивидуальную плоскость: как влияет на автора то, где он живёт, — и, в частности, как Вы ощущали это влияние на себе?


Константин Кравцов

        1. Нет, если исходить из того, что «школа» — это учитель и ученики, мастер и подмастерья (и это ответ также и на второй вопрос: о причинах возникновения-исчезновения). Школа — это, в моём понимании, вообще что-то средневековое, даже монастырское, подразумевающее осознание каждым школяром онтологической ценности ученичества, послушания. В музыке, в живописи — с этим всё гораздо определённее. Что касается регионов, то уместней, пожалуй, говорить о классах одной школы — школы европейского модернизма, — чем о школах. Продуктивна ли насильственная (не продиктованная собственным выбором) близость авторов — может быть, и да, если она непродолжительна, но если говорить не об исключениях, а о правиле, то, думаю, нет.
        2. Насчёт влияний Оскар Уайльд где-то пошутил, что положительных влияний вообще не бывает, любое влияние отрицательно. Всё зависит от степени осознанности тобой места как места неслучайного для тебя, как твоего места. От того, сумеешь ли ты его освоить, то есть, если вспомнить Хайдеггера, дашь ли ему сказаться через тебя и тем самым — быть. Наиболее яркий пример такого освоения — Шамшад Абдуллаев, чья метафизика окраины, «вибрирующей середины», мне особенно близка. Но вообще, по моему убеждению, автор не извлечёт пользу из родного болота до тех пор, пока он (оставаясь или уезжая — неважно) не научится дышать отравленным воздухом метрополии. В этом смысле «нестоличной литературы» не существует, как не существует строганины второй свежести.


Шамшад Абдуллаев

        1. На мой взгляд, определение той или иной группы авторов как «школы» непременно должно быть спонтанной привилегией сторонних наблюдателей (критиков, теоретиков литературы и т.д.), а не принадлежать самим фигурам, образующим локальную поэтическую общность и демонстрирующим (в заранее затверженной поведенческой стратегии) всеохватность своей благотворной изоляции. Идеальная ситуация возникает в тот момент, когда усталость большой литературы (претерпевающей свою хаотичную спелость) внезапно взывает к ойкумене, готовой наделить её экстремальным остриём интуитивистского покоя. Как раз такая незамутнённая амбициозным зрением гимническая наивность окраинной оптики может наверняка служить фильтрующей силой в генетической магме приоритетной словесности. Цель компетентной мысли в данном случае состоит в том, чтобы выявить автохтонность региональной школы, возникшей вне какой-либо заданной программы, — проследить наиболее скрытые этапы её «наркотических» акцентов (первый хмель зарождающегося метафорического вкуса как разновидности судьбы, первое сопротивление пишущего тотальной мотивированности через «корявый» язык, соотнесённый с темпераментом конкретных ландшафтных примет) и тех ярких длиннот, когда она и впрямь была развёрнута стихийно. Подобная школа рискует исчезнуть, в основном, в силу двух причин: объективной (боги покидают пространство) и частной (боги покидают личность в чахлый час её упрямого нарциссизма). Близость авторов, конечно, возможна, если она продиктована условиями и обстоятельствами, представляющими собой нормальную среду беспричинного братства, которое заставляет нас грезить и порождает неискоренимую сиюминутность медитативной бессребренности.
        2. Грубо говоря, местность, где каждый увиденный фрагмент сам себе джеймсовский нимб над вещью, питает (всегда непредсказуемо) манеру письма, будучи пластической гарантией именно тут и мгновенно вспыхнувшего поэтического волюнтаризма. Следует полностью доверять итальянскому режиссёру, сообщившему нам, что фильм «Приключение» всплыл в его голове в ту минуту, когда он смотрел на серую поверхность голой стены. Запах сбрызнутой водой горячей июльской пыли, например, вызывает у меня сонм аллюзий от испанских маньеристов до какого-нибудь Синисгалли, хотя вроде бы относится к типичным свойствам узбекской полупустыни. Мне, признаться, доступней всего убогие виды ферганских окраин с их прямо-таки прельстительным отсутствием жизненной перспективы, имеющих подозрительные симптомы какого-то иного, несреднеазиатского пейзажа. Это своего рода пространственное эсперанто. Иррациональный ток, присущий только здешней атмосфере и некогда пережитый нами как импринтинг, одаривает нашу естественность надёжной опорой и позволяет нам в дальнейшем не нуждаться в личинах.


Виктор Iванiв

        1. Индивидуальные поэтики могут складываться в силу совокупности причин: опыта телесного, обусловленного, так или иначе, средой существования; опосредованного влияния опыта чтения; и их суммы в данном отдельно взятом локусе. Здесь можно говорить о поэте-ребёнке, который, обнаруживая свои склонности к этому особому виду говорения, позволяет себе осуществить выбор между разными системами воспитания чувств. Это подготовительная работа, телесная подготовка, упреждающая овладение формой, и здесь всё может зависеть от ментора, который сглаживает и облагораживает всякий раз столкновение с катастрофой личного опыта, связанного с инициацией словом. Наставник предлагает способы вытеснения катастрофического содержания в иные уровни, способы овладения механизмов запуска сюжетов. Пример наставника должен быть героическим, подтверждающим подлинность данного процесса. Если индивидуальная склонность пробуждается в поздние годы, то личность совмещает в себе две эти фигуры, учителя и ученика, — а ведь только при их наличии можно говорить о школе. Вообще же школа — условная модель, в случае русского языка устойчиво связанная с символами той школы, где, собственно, учатся дети. И в случае современной поэзии, будь то израильская или германская диаспора, или ситуация нижегородская, речь идёт об общем первоначальном опыте школьной инициации — приобретения языка и речи, полученном в советском или постсоветском пространстве, на который наслаиваются уже отпечатки иных ландшафтов, в которых оказывается тот или иной поэт. Так или иначе возникает вторичная катастрофа, всякий раз индивидуальная — потому что речь идёт о приобретении собственной речи, сопряжённой с ужасом узнавания.
        2. В личном опыте можно почерпнуть довольно мало полезного для общего рассуждения, но всё же если говорить о новосибирской авангардной школе, как она формировалась, то, собственно, состоит она из двух человек: Игорь Лощилов, который выступает в роли наставника, и я сам, выполняющий функцию ученика. Но общее формирование как этой школы, так и других новосибирских поэтов происходит в конце 80-х годов и происходит в среде университетской, связано с именем литературоведа Юрия Николаевича Чумакова, друга Всеволода Некрасова, познакомившего новосибирцев с записями лианозовцев. Для города переселенцев, каким является Новосибирск, культура является привозной маркой. Так в конце семидесятых в наш город приезжал Виктор Соснора, своим приездом одним давший направление движения поэтических практик. В силу ряда случайностей, будь то прочтение Заболоцкого или Хлебникова в школьные годы или заочное знакомство с Сергеем Бирюковым и Александром Очеретянским, оказавшими значительное влияние на формирование моей собственной личности, — направление, в котором происходит движение, в моём случае оказалось футуристическим. Роль Игоря Лощилова, выступившего медиатором и посредником в большинстве актуальных процессов 90-х годов, будь то авангардистские передачи на радио «Ерматель», участие в пятницах Назанского — поэтических чтениях, проходивших в Картинной галерее, или его энтузиастические лекции, — трудно переоценить. Его энергическая деятельность, пластическое словесное искусство подтолкнуло меня к задаче, на осознание которой ушло около десяти лет.


Василий Чепелев

        1. На мой взгляд, вопрос поставлен несколько широковато: я абсолютно уверен, что говорить о существовании региональных поэтических школ и об особом выражении лица поэзии отдельных городов и регионов — далеко не одно и то же. При этом что о школах, что об особом выражении сегодня есть все основания говорить строго в утвердительном ключе.
        Если особое выражение лица поэзии того или иного региона — ощущение условное, скорее чувствуемое, ощущение, которое зачастую непросто чётко описать и невозможно измерить, то региональная или любая другая поэтическая школа — вполне конкретная штука, которую вполне можно описать с использованием ряда критериев.
        Первый критерий — это динамика: школа возникает, созревает, расцветает, школа может в какой-то момент стать достоянием истории литературы, прекратив своё активное существование. Мы всегда можем сказать, какой период жизни школы наблюдаем. Просто особое выражение лица поэзии города более или менее есть всегда, это вещь сравнительно неизменная.
        Критерий второй — это общий уровень поэтической силы. В ситуации школы близость поэтов настолько интенсивна, что они очевидно потенцируют творческое развитие друг друга. Как следствие — в настоящей школе несколько лидеров, несколько звёзд, окружённых удивительным количеством поэтов чуть послабей. В банальной региональной литературной среде вся эта история, естественно, повторяется, но со значительно меньшей интенсивностью и продуктивностью — нет структуры, нет какого-то особого катализатора. По моим ощущениям, этот необходимый катализатор — мэтр. Наличие такового — ещё один критерий.
        Все мы помним актуальные в какие-то моменты школы — ферганскую, владивостокскую, рижскую. Были моменты, когда казалось, что школы возникают в Воронеже, в Кемерово, в Екатеринбурге. Сегодня ощущения ожидания школ (что-то вот-вот возникнет, что-то, может быть, уже есть) лично у меня имеются в отношении двух регионов из четырех, представленных в ранее вышедших «Воздухах», — Нижнего Новгорода и особенно Калининграда. Противоположные ощущения — ощущения заката школы — я испытываю относительно безоговорочно, по всем параметрам, существующей нижнетагильской поэтической школы.
        О близкой мне географически и ситуационно нижнетагильской школе (Алексей Сальников, Елена Сунцова, Наталия Стародубцева, Екатерина Симонова и др., мэтр и создатель — Евгений Туренко) столь сдержанно вынуждают высказываться события последнего времени. Главные звёзды школы расходятся между собой всё дальше и дальше как в творчестве, так и в жизни, отдаляются от своего учителя. Оказавшаяся неожиданно привлекательной для начинающих и не только авторов поэтика школы и педагогический талант Туренко спровоцировали колоссальный по меркам региона прирост количества авторов: при желании теперь мы можем причислять к этой школе ряд поэтов, географически проживающих за пределами Тагила — в Челябинске (А.Петрушкин, М.Ерёменко), в Кемерово (И.Кузнецов, А.Калинин), однако без звёзд и мэтра школа перестаёт быть таковой, её эффективность как институции резко снижается.
        2. Во-первых, любой автор чувствует влияние своей непосредственной среды обитания в общечеловеческом, личном, внелитературном смысле. Что касается меня, то, живя с рождения на рабочей окраине огромного промышленного города, не имея ни малейшего желания следовать указаниям окружающей действительности, будучи при этом геем, я получил в своё распоряжение столь причудливый комплекс воздействий на меня как личность, что, пожалуй, строго это определило в принципе моё занятие литературой, а тем более — суть, контент моих поэтических высказываний.
        Во-вторых, безусловное влияние оказывает литературная среда региона — либо её принципиальное отрицание, что в нынешней ситуации информационной глобализации вполне возможно. Формальный подход поэта к творчеству, его литературно-политические внутренние решения определяются в значительной степени готовностью подчиняться актуальным общественно-литературным влияниям, противостоять им или — наилучший вариант — пониманием необходимости их развития, работы с ними. Поэт, исходно решающий не принимать в расчёт окружающую его литературную действительность, безусловно либо попадает в окружающую действительность другую — скажем, в интернет, поэтическую среду другого региона, — либо лишается важнейших стимулов к развитию.
        Я в своё время выбрал было второй путь и вплоть до первых публикаций и не пытался хоть как-то понять окружающую литературную среду. Смех смехом, но в результате та самая первая публикация была удостоена премии журнала «Урал» за лучшую подборку стихов в году, и мне ничего не осталось, как в литературную среду влиться. В ситуации, когда эта самая среда оказалась заинтересована во мне больше, чем я в ней, я предпочёл формировать происходящее вокруг меня, изменять действительность, что в значительной степени обусловило начало моей литературтрегерской деятельности. Одна из целей которой — создать комфортные условия для начинающих авторов, стимулы для их развития, создать достойный региональный поэтический контекст.


Евгений Туренко

        Исходя из соображений алчной субъективности и сугубого своекорыстия, смею надеяться, что никаких «поэтических школ» в действительности нет и никогда нигде не было. Те или иные географические, диалектические, застольно-гламурные или альковно-метафорические признаки, под которыми объединяют(ся?) несколько авторов, выглядят — как мемориально-гробовая лайба с логотипом в виде змея Горыныча о трёх и более концах:
        1. Гениальный Шкловский упреждал ведь об «очередных тупиках» в литературе! Любая «новая концепция», какой бы сладенькой она ни казалась, есть — велосипед! — если даже ни единого колеса не наблюдается. А тупик, судя по всему, — для того, чтобы было куда катить однонаправленно хоть какое-то время жизни. А потом — башкой об стену — пока не проломишь (хоть башку, а хоть и стену).
        2. Ленивому читателю всегда лень, каким бы 33-жды Белинским он себе ни казался. А — приляпал ярлык: и Вагинов — акмеист, а Поплавский — футурист. Все — по буковкам расставлены — справа М, а с юго-востока Ж. А нет никакого символизьму, а есть Александр Блок! Алкаш, бабник и гений...
        .........................................................................................................
        5. Появление в таком-то времени и в том же самом месте (а хоть и в Волобуевске!) Кальпиди, Гумилёва, Бодлера и, уж конечно, поэта Зюзюкина неизбежно влечёт за собой (к себе) возникновение Черубины, Рембо и уж Сунцовой — точно!
        В конце концов, концу не увядать... Мы тут с Наташей Стародубцевой взяли под себя ответственность в следующем:
        «Тагильская поэтическая школа» закрыта навсегда. Вывеска разбита пьяными учениками, а двери зашиты крест-накрест дюймовыми досками забвения. И не было никакого «аутентизма», который Ваш покорный слуга продекларировал в 93-м, что ли? — году, и потом только и делал, что гробил и развенчивал его на всех углах и под всеми, какие случались, обложками. А в итоге это удалось его чадам — Стародубцевой, Сунцовой, Мехоношиной, Cемёнову, Сальникову. Ну, и Титовой, конечно! Потому что они — они! — а не школа.
        Впрочем, были и многие другие, — пришли, потанцевали в стишки и свалили восвояси или в Америку отъехали, виртуально. И слава Богу!
        А те, кто следом идут, получают, извиняюсь, по морде. Может, поэтому — Вита Корнева, Руслан Комадей, Аня Андросенко — разные.., хоть и — Тагил... Дыра — дырой.


Полина Барскова

        2. Естественно, есть ощущение места. «Город блуждающих душ, кладезь напрасных слов. Встречи на островах и у Пяти Углов» (странно-исчезнувший в 30-ых поэт Щировский).
        Питер 90-ых был всё тем же — ничего не забывающим, ничего не прощающим, с бурыми кухнями, слякотными прихожими. Были Brodsky (in absentia), Kривулин — бурлящий, абсурдный, с котятами. Была (и есть, слава Б-гу) очень маленькая, похожая на ферзя Шварц. Тёмные комнаты, бесконечные ЛИТО, печальные, нездоровые подростки. Cтарые поэты, молодые поэты — были как-то силуэтно, крупнофигурность не ощущалась, да и не искали её особенно. Были пристрастия.
        Более, чем персонажи, ощущались декорации — «Бродячая собака» до её превращения в сомнительный ресторан, дым, чад (но не озеро). Ледяные парки. Прозрачная Одоевцева под своей фотографией 1921 года. (Он посадил её на шкаф и отбыл в Кронштадт.) Вид на Неву сквозь безнадёжно запылённое окно филфака — Исакий в жолтом морозном облаке. Торжественный переход по льду в феврале. Всё описано — например, блестяще! косым карлой Стравинским (уехал подростком). Всё настолько описано, что жить и сочинять там в 90-ые — мерзковатое время — было не страшно. Помню достаточно сильное отделение от «реальности» и преданность вот именно — городу.
        Насколько я могу сконструировать географическое «мы»? Мне кажется, Петербург скорее обособляет своих обитателей, чем способствует союзам.
        Столь же естественно — здесь, в Массачуссетсе, есть ощущение отсутствия места. То есть тут масса своих призраков (Дикинсон, Фрост, Бродский: Саут Хэдли — подпись под Частью Речи), есть ветви, снег, амбары, а места нет. От этого неожиданно остро ощущается связь с русскими поэтами, сочиняющими теперь в Америке — вне места. Имя им — пёстрое, забавное, заметное войско. Причём это такое войско самураев из известного фильма — друг с другом они еле-еле в контакте.


Мария Галина

        1. Региональные поэтические школы существуют или, во всяком случае, могут существовать. Но при определённых условиях — например, наличии некоей романтической «культурной географии», гения места, и вдобавок — должен быть лидер, вокруг которого конденсируется литературный процесс. Хорошо бы ещё литературная традиция, но это как раз необязательно.
        Например, в Одессе в начале 80-х из литераторов, близких студии «Круг», которой руководил Юрий Михайлик, сформировалась новая «южно-русская школа». И хотя Анна Сон, Рита Бальмина, Елена Михайлик, Борис Херсонский, Валерий Юхимов, Сергей Четвертков — поэты очень разные, все мы общались между собой, а значит, какое-то перекрёстное влияние неизбежно было. Это нормально, общение всегда до какой-то степени продиктовано обстоятельствами — по крайней мере, места и времени. А дальше уже вступает в силу собственный опыт и индивидуальная судьба. Но даже у тех, кто покинул Одессу, некий отпечаток «южно-русской школы» сохранился. Избыточность, барочность, фактурность, мультикультурность, культуроцентричность...
        Плохо, когда люди замыкаются в своём кругу, зацикливаются исключительно на друг на друге. Начинают меряться не с Коперником, а с мужем Марьи Иванны. Но это возможно и в любой районной литстудии, и на любом сайте. Что мне кажется совершенно непродуктивным — это появление непререкаемой «звезды», которую выдвигает местная культурная среда. Именно местная — при этом возникают иногда очень смешные аберрации.
        2. Ностальгия — один из мощнейших видов поэтического топлива. Но ностальгия может быть разной — например, можно тосковать по невозвратному прошлому, по людям, которые были и которых уже нет, а можно — по географии, по месту. Получается, важно не столько где ты живёшь сейчас, а где ты жил, когда формировался, как поэт. Понятие импринтинга ещё никто не отменил. То есть «та», сложившаяся одесская школа состоит не из нынешних одесситов, а из тех, кто жил там в начале 80-х. Конечно, формировались какие-то сложные и путаные взаимовлияния. Скажем, у «одесситов» очень много отсылок друг к другу, взаимных цитаций. Из-за самодостаточности, замкнутости на себя, вообще свойственной Одессе.
        Одесса была очень живым городом, с удивительно яркой разговорной речью, чей лексикон был обогащён идишем, суржиком, «низовой лексикой». Потому лично я отношусь к языковым нормам без особого почтения. Потом, Одесса до какой-то степени была Краем — страна упиралась в неё. Причём очень активно, очень плотно упиралась — портом, торговыми путями. Дальше уже всё, пустота, за пустотой — какое-то иномирье, Турция, Атлантика... От этого всё казалось ярким, концентрированным. И ещё Одесса очень плотский город, очень физиологичный — распаренные тела в транспорте, Привоз, вонь гниющих фруктов, рыбы... И в то же время город Причерноморья, где вообще очень плотный культурный слой; Ольвия, Овидиополь, Инкерман... Соответственно, срединная Россия для одессита — местность непонятная и мистическая. Все попытки освоиться в географии средней полосы у одесских литераторов выглядят насильственно.
        Другое дело, что ностальгический импульс рано или поздно иссякает, и вот тогда есть опасность «зациклиться», начать эксплуатировать внешние признаки — жаргон, экзотику, легенду. Но это уже никакого отношения к «школе» не имеет, это вырождение, индивидуальное или коллективное. Вместе хорошо начинать. Дальше лежит уже тот путь, который надо пройти в одиночку.


Аркадий Штыпель

        1. А что есть поэтическая школа и чем она отличается от направления или, скажем, течения? Классический пример — «южнорусская», т.е. одесская школа — одномоментный выход в 20-е годы прошлого века нескольких ярких талантов — но школа ли это? Так ли уж отличались те одесситы от своих сверстников из других краёв? Бабель от Артёма Весёлого, Всеволода Иванова, Бориса Лавренёва? Все они так или иначе следовали господствующим на тот момент литературным модам, сами же моды шли из столиц. Подозреваю, что региональные школы — это просто миф. И сегодня — то же самое. Даже Израиль с радикально иным природным и психологическим климатом вроде бы не предлагает радикально иных стилей. У израильского, допустим, неофутуриста будет больше общего с неофутуристом, предположим, из Сызрани, чем с израильским же неоакмеистом.
        2. Вопреки вышесказанному я себя называю представителем южнорусской школы — и звучит красиво, и обязательств никаких. Хотя, конечно, степь мне роднее, чем тайга, да и знание украинского языка и украинской поэзии какой-то отпечаток, вероятно, накладывает.


Гали-Дана Зингер

        1-2. Региональная поэтическая школа? Хочется сделать круглые глаза и приписать знак вопроса к каждой из трёх составляющих сего словосочетания. Но — увы! — мне ли, живущей в Иерусалиме, не знать, о чём идёт речь. В 1988-м, когда я только приехала, разговоры о русскоязычной поэзии Израиля могли быть оправданы хотя бы существованием той, казавшейся непробиваемой, стены, которую возвела между моей бывшей страной обитания и Землёй Обетованной политика Советского Союза. Тогда концепция израильской литературы на русском языке, созданная Майей Каганской и Михаилом Вайскопфом и подхваченная Михаилом Генделевым и Владимиром Тарасовым, представлялась, по крайней мере, вполне естественной реакцией на конкретную политическую ситуацию. Тем более, и Генделев, и Тарасов пережили влияние ещё недавно жившего в Израиле Анри Волохонского, так что в их случае речь действительно могла бы идти о школе. Несмотря на то, что пафос отречения мне не чужд, укладываться на это прокрустово ложе всё же не хотелось. Присутствие в местном пейзаже таких отдельно стоящих фигур, как покойные Илья Бокштейн и Савелий Гринберг, также расшатывало эту неустойчивую идеологию. И, тем не менее, все мы ощущали свою связь — связь, строившуюся на общности наших индивидуализмов, наших личных отношений с языком супротив целого воинства среднестатистических членов Союза Писателей — прежде Советского, а ныне Израильского — его русскоязычной секции. Когда в 90-ых я начинала «Двоеточие», задачей журнала было представить не школу и не другой какой-нибудь унисон, но многоголосие, существующее в наших широтах.
        Тогда, в 90-ые, пала видевшаяся незыблемой стена, израильские авторы начали печататься в России, почти все российские литераторы перебывали в наших краях, так что слова «хамсин» и «фалафель» стали появляться в их публикациях с периодичностью, достойной изумления, и палестинский сюжет вновь вернулся в русскую литературу. Идея региональной самости, казалось бы, могла с чистой совестью отправиться на заслуженный отдых, но тут неожиданно была предпринята попытка собственно литературной политики, появился «вариант Кавафиса»* двух Александров — Гольдштейна и Бараша, широким жестом предлагавших пишущим по-русски израильтянам одновременную принадлежность двум культурам — русской и средиземноморской. Как легко было предсказать, «неоалександрийская» идея не привлекла адептов, не в последнюю очередь и по причине неразрешимой противоречивости поставленных задач.
        Нечто подобное региональной поэтической школе, правда, без международного или государственного замаха, было достигнуто, как мне издали мерещится, ферганской школой, где вокруг Шамшада Абдуллаева собрались несколько друзей-учеников, разрабатывающих некоторые его поэтические находки. Но мне легко представить себе, что и это явление при ближайшем разглядывании окажется аберрацией зрения. В конце концов, никому не приходит в голову рассматривать мировую литературу на русском языке как школу Бродского, а я так и вовсе стараюсь не воспринимать сотни тысяч продиктованных его духом текстов (и, замечу в скобках, мне это неплохо удаётся).
        И хотя очевидно, что в наш интернетный век литературные влияния (в любой их форме — от занимательного диалога и до грубого плагиата) не требуют классицистического единства места, тем не менее попытки объявить о существовании региональных поэтических школ продолжаются и будут продолжаться. Да и как им не быть, они по столь многим причинам и столь для многих удобны. Но в любом случае они скорее факт политики, нежели поэтики.

        * ВАРИАНТ КАВАФИСА, названный так мною и Александром Барашем, возвещает о том, что русский литературный Иерусалим — Тель-Авив станет вскоре новым благородным камнем в ожерелье средиземноморских столиц. И человек, выводящий в Израиле русское слово, обретёт собратьев среди тех, кто занят тем же ремеслом в Касабланке, Танжере, Стамбуле, Триполи, Тунисе, Алжире, Марселе. Это будет удивительная разноязычная община, небывалый родственный цех... (А.Гольдштейн)


Александр Бараш

        1. Скорее всего, самая характерная черта русской литературной ситуации сейчас — отсутствие государственных границ, международность. То, о чём я говорил примерно десять лет назад как о возможности, Международная Русская Литература (как единый феномен) стала фактом на местности, чуть ли не на всех материках. Это поддержано, конечно же, качеством и активностью «локальных центров», будь то Нью-Йорк, Иерусалим или Калининград. Но говорить именно о «региональности» вряд ли имеет смысл.
        География в любом случае не более существенна, чем генезис каждого писателя, традиция, которую он развивает (чаще всего не связанная жёстко с географией, или, по случаю, связанная с иной географией, или вообще без географических привязок). Кроме того, поле действия и восприятия — общее (доступность информации, лёгкость и быстрота перемещений, частота контактов и пр.).
        И принципиальная вещь: многочисленные и замечательные писатели, живущие в так называемом дальнем зарубежье, — не перестают быть москвичами или питерцами от этого перемещения, лоботомии не происходит. (Это интересно переплетается с тем, что они одновременно оказываются американцами, европейцами или израильтянами, в социальном, культурном и частично в психологическом и бытовом смыслах.) В общем, совсем иная история, чем в том случае, когда писатель вырос и живёт в некоем российском или украинском локальном литературном центре... Но и здесь «частное общее», сближающие черты какой-то школы — хороши для манифеста, то есть для продуктивного начала разговора, а затем — так или иначе всё существует на уровне персоналий, паче они есть и развиваются дальше.
        Что касается Израиля, то за свои с ним 17 лет — я был свидетелем-участником смены трёх-четырёх русскоязычных литературных эпох. Для такого древнего места — скорость необыкновенная, не правда ли? Главная причина — универсального порядка: нефиксируемость ситуации в эмиграции. (Речь, правда, идёт о репатриации, но с точки зрения языка это неважно.) Любые построения в эмигрантской-репатриантской ситуации ещё более зыбки и текучи, чем на «стационарной», твёрдой почве одного и того же места. К обычным причинам размывания круга, как-то: смерти, болезни, женитьбы, замужества, карьера в другой области, «просто» деградация или возрастные «отклонения», в эмиграции добавляются — дальнейшие отъезды-переезды многих друзей и соратников и главное, наверно: непреходящее ощущение странности и бессмысленности русских литературных действий — в том пространстве, которое тебя окружает (при том, что оно, на самом деле, вовсе не гомогенно, и эти твои действия ничем не хуже и не лучше других... то есть все подобного рода действия подрастеряли легитимность — но это более глобальный? другой разговор). То, что «парижская нота» прозвучала и осталась (звуком оборванной струны), связано, главным образом, с тем, что та эмиграция «сидела на чемоданах», ждала возвращения, не находилась в процессе растворения в «среде»...
        Не исключено, что новая ситуация международной или глобальной русской литературы (вот, кстати говоря, вполне эффектный новый манифестационный термин, более универсальный, чем «Международная», включающий локальные литературные центры и персоналии и в самой России, на родине языка), — не исключено, что эта ситуация создаст благоприятные условия для фиксируемости происходящего в эмиграции. Текучесть, «сквозь пальцы», западание в тёмный угол в чужом доме — станут менее зловещей угрозой. Постольку, поскольку сейчас речь идёт о едином глобальном контексте русской литературы, где всё завязано друг на друге.
        Один из свежих примеров на уровне репрезентации, то есть официальной фиксации факта: Фестиваль русской книги в рамках Иерусалимской книжной ярмарки (февраль 2007 г.). Российские организаторы пригласили принять в нём участие, вместе с писателями из России, и нескольких русских писателей из Израиля — и это казалось не чем иным как наиболее естественным сочетанием. Что будет дальше, зафиксируется ли сама фиксируемость в новом виде, а если да, то не будет ли это положение дел каким-то иным образом клаустрофобично для литературы, — зависит от внелитературных причин.
        2. Эмиграция вообще и Израиль сам по себе — усиливают, очевидным образом, экзистенциальное напряжение, очищают его от внешних отвлечений (эмиграция — выбрасыванием из среды, Израиль — климатом в широком смысле). Оказывается меньше возможностей, только «прямые», непосредственно связанные с тобой, как ты есть, без «отмазок» слоя, языка и пр. Это касается не только общения, но и выбора внутри себя — из себя. Остаётся жёсткая или твёрдая составляющая, сухой остаток. То же, в общем, и в отношении поэтики. Немалое число риторических ходов, уклончивостей, кунштюков (в чём нет ничего специально плохого, всё зависит от контекста) — оказывается неработающим, бессмысленным. Впрочем, и здесь, как и в большинстве других случаев, довольно трудно отделить пространственное от временного: что́ связано с географией, а что́ с возрастом.


Александр Уланов

        1-2. Автор всё-таки в большей степени выбирает окружение сам. Важнее близость интересов, чем местоположения. Возможность диалога на расстоянии обеспечивалась и почтой, литература — вообще дело неспешное, а во времена Интернета даже в одном городе порой легче переписываться, чем встретиться. Важнее не горизонтальные связи с авторами, случайно оказавшимися в том же месте, а — вертикальные, с авторами в других городах или странах (лично для меня некоторые американские поэты ощущаются гораздо более близкими и значимыми, чем многие российские).
        Но региональные поэтические школы — несомненная реальность: ферганская, рижская вокруг альманаха «Орбита». Может быть, это связано с положением на стыке культур. В такой ситуации возрастает роль личного участия; человек, находящийся вне этой ситуации, хуже чувствует её оттенки. Причём различные культуры не только служат источником идей для диалога, но и оказывают давление, прижимая людей друг к другу. Давление это может оказаться слишком большим, видимо, ферганскую школу погубило разрастание Востока в худших его вариантах, сделавшее невозможным существование авторов в прежнем месте. (Возможно, тем же давлением среды можно частично объяснить и появление некоторых школ советского времени, например, лианозовской.) Почему таких школ нет в Израиле или Германии? может быть, потому, что авторы там всё-таки слишком различны (в Мюнхене жили Сергей Соловьёв и Борис Хазанов, общего между ними немного) и связаны в первую очередь с Россией, чем друг с другом. Кроме того, Германия и Израиль — страны, а не города.
        Для городов России лучше говорить не о региональных поэтических школах, а о региональной культурной среде. Где-то она более развитая, например, в Нижнем Новгороде, Екатеринбурге, Владивостоке, Саратове, Калининграде, Кемерово, там появляется несколько интересных не только в пределах этих городов авторов, есть некоторое количество слушателей и читателей, появляется возможность издания альманахов, проведения литературных фестивалей и так далее. Где-то эта среда может отсутствовать, и автор поддерживается внешними контактами, как это было, например, с Андреем Сен-Сеньковым в Борисоглебске. Но интересные авторы в таких регионах, как правило, различны, именно потому, что интересны. Настаивание на существовании региональной школы преследует обычно какие-то административные цели, в лучшем случае — выбивание денег из местного начальства, в худшем — самопродвижение (что довольно неприятно).
        На автора место, где он находится, влияет очень сильно, как источник того в большей степени несловесного опыта, из которого появляются не только стихи, но и сам человек. Пишущий эти строки не в состоянии представить себя без ежевики на берегу озера за Волгой. Но человек перемещается, и в неотъемлемый опыт входят также карадагские скалы, питерские мосты, скульптуры Страсбургского собора, улицы Помпей, сады Сучжоу... Причём жизнь имеет различную интенсивность, и недолгий контакт с чем-либо может быть более значимым, чем длительное существование в менее содержательной среде. И одинаковое воздействие ведёт у разных людей к совершенно различным реакциям. И спокойное движение Волги — хорошее средство от броуновского движения литературного процесса в каком-нибудь более бойком месте, но, с другой стороны, чтобы не раствориться в этом спокойном движении, требуются, видимо, повышенные усилия индивидуализации. Но, видимо, давление массовой культуры требует таких усилий в любом месте. И так далее.
        Проблемой места может быть, например, нехватка книг. От Самары до «Фаланстера» или «Билингвы» не так далеко, от Кемерово — уже дальше. Но и от Москвы далеко до 150 метров полок с поэзией в книжном Св.Марка в Нью-Йорке. И многое есть в Интернете, и почта пока доставляет бандероли из Джерси-сити. Видимо, с развитием контактов всё большей проблемой становится не поиск, а наличие времени и сил для восприятия и движения дальше. И гораздо большая проблема — нежелание воспринимать что-то, выходящее за привычный круг представлений. Провинциальности в этом смысле более чем достаточно и в Москве.


Арсений Ровинский

        1-2. Вовсе отрицать факт существования региональных школ кажется мне бессмысленным. С другой стороны, никакого общего выражения лица русскоязычной поэзии Израиля или Германии я тоже не вижу. Но вижу — в Риге. Вижу — в рамках того, что принято называть ферганской школой. Вижу в поэтах, родившихся, как и я, в Харькове. Объяснить эту общность словами я не смогу — во всяком случае, это не что-либо, что мне нравится или не нравится в чужих стихах, но — некоторый вектор, заданный местом, где человек родился, ходил в садик, окончил школу. В дальнейшем этот вектор в большинстве случаев уже не меняется.
        Один из самых ярких примеров, если говорить о современниках, — стихи Лимонова, уехавшего из Харькова лет, наверное, в 18.
        Бывают, конечно, исключения. Например, когда я читаю Катю Капович, мне кажется, что мы учились в соседних школах, — никакого отношения к Харькову она, кажется, не имеет. Или наоборот — читая Вадима Козового, я не чувствую никакого «харьковского вектора» (прошу прощения за зацикленность на родном городе, но мне так легче объясниться). Говоря о Лимонове, Капович и Козовом, я вынужден повторить, чтобы не быть превратно понятым, — я ни в коем случае не имею в виду близкое или не близкое, любимое или не любимое.
        В «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле / серых цинковых волн, всегда набегавших по две...» лучше всего сформулировано то, что я имею в виду. Откуда — рифмы, откуда — бледный голос. Где потом человек живёт, в Японии или Израиле, значения, на мой взгляд, уже не имеет; поезд ушёл.
        Из вышесказанного следует, что я отношусь серьёзно к региональным поэтическим школам, существующим в границах бывшего СССР, но ни в коем случае — за его пределами.


Александр Радашкевич

        1. Думаю, география поэзии всегда была внутренней, а не внешней. Я не уловил ни малейшего общего знака среди пишущих по-русски (кроме наличия самоочевидных реалий) в странах, где я бывал, жил и живу. Общность поэтов — в их различии. А вот кто из них поэты от Бога, а кто фокусники и составители неких необязательных текстов, скажет лишь безжалостно-милосердное время. Ибо много званых, но мало избранных, и этот универсальный закон никто не отменял. На этом временно́м материке и начнётся или оборвётся их подлинная география.
        2. «Во мгле чужбин» — это из меня, грешного... Уже говорил где-то, что мне близко отношение Марины Цветаевой к мироощущению поэта-эмигранта: между странами, между прошлым и будущим, как бы вне времени и пространства. Она считала его необыкновенно располагающим к творчеству. Считаю так и я. Но мне были даны ещё бесконечные возвраты на родину (которую внутренне я никогда не покидал), и всякий раз я вижу всё по-новому: как впервые, как никогда, как некогда и как всегда. Было бы трудно об этом не писать.


Максим Бородин

        1. Об этом надо говорить — хочется думать, что те места, в которых мы живём, оставляют в нас свои неизгладимые следы, в том числе и в стихах. Но на самом деле всё намного сложнее — есть поэты в одних и тех же географических пунктах, которые оказываются под невольным влиянием среды, и те, которые пишут вне пункта назначения. Это не говорит о том, что одни лучше — другие хуже. Это говорит об их отношениях с землёй — одни летают над землёй, другие ходят по земле; одни питаются мясом и мёдом, другие водой и воздухом. Хотя — вот написал — и уже не знаю — к кому что отнести. Но то, что у них различные основы и цели, — это точно.
        2. Недавно думал над этим вопросом применительно к нашему городу — Днепропетровску. Днепропетровск — город, в котором всегда было место трудовому подвигу героев-сталеваров, героев-президентов и героев-банкиров, а бедные поэты собирались по кухням и запивали свой горький хлеб холодной днепровской водой. Среда, в которой мы живём, влияет на нас, настраивает наш код на те или иные мысли и эмоции. А каков код города Днепропетровска? Возьмите карты Москвы, Харькова или Киева и посмотрите на названия улиц и районов: в Москве — Выхино, Чертаново, Раменки, Мневники, Медведково, Сокольники, Бескудниково; в Харькове — Холодная Гора, Жихар, Салтовка, Заиковка, Саржин Яр, Сабурова Дача; в Киеве — Чоколовка, Липки, Борщаговка, Куренивка, Быковня, Поздняки, Нивки. Это же поэмы, это слова-смыслы, слова-образы, слова-тайны. А теперь возьмите карту города Днепропетровска: Сокол, Тополь, Победа, Строитель, Северный и т.п. — тупо, прямолинейно и без воображения. Какие поэты могут родиться в таком городе — только поэты-космополиты, диджеи или президенты, банкиры и депутаты. Справедливости ради следует отметить, что и у нас есть три-четыре названия, которые могут создавать что-то поэтическое: Диевка, Мандрыковка, Старые и Новые Кодаки. Кстати, я всю жизнь живу на Мандрыкове.
        Хотя город по-настоящему очень красив — его центральной улицей является Днепр с его ширью и глубиной. С этой точки зрения я — именно я — привязан географически и поэтически к этой реке: и как водолей и как человек, пишущий что-то ускользающее от понимания — даже моего.


Павел Настин

        1. Облик современной калининградской поэзии складывался в течение почти десяти лет — примерно с середины 90-х по середину 00-х. Его определили участники литературного объединения «Ревнители бренности» и арт-группы «РЦЫ». Они же и обеспечили случившийся в начале 00-х выход Калининграда в российское литературное пространство. Это стало возможным благодаря сотрудничеству двух инициативных групп — «Ревнителей» (Сергей Михайлов и Игорь Белов), представляющих Союз российских писателей, и независимых кураторов из группы «РЦЫ» (Евгений Паламарчук, Ирина Максимова, Павел Настин). В то время как Белов и Михайлов вели региональные издательские программы (конкурсные сборники поэзии «Молодые голоса», антология «Солнечное сплетение»), а главным итогом этой работы стал выход в конце 2006 года большой антологии современной калининградской литературы «Дети бездомных ночей», группа «РЦЫ» организовала ежегодный межрегиональный фестиваль актуальной поэзии «СЛОWWWО», интернет-проект «Полутона», издаёт электронный литературный журнал «РЕЦ» и два с половиной года участвовала в подготовке радиопрограммы «Радар», посвящённой современной поэзии. В результате всей этой четырехлетней совместной работы по структурированию и медийному обеспечению литературного пространства о калининградской поэзии заговорили (Данила Давыдов) как о региональной школе. Однако ядро из семи авторов (см. «Воздух», № 4, 2006), наиболее адекватно представляющих современную калининградскую поэзию, нельзя назвать поэтической школой в собственном смысле слова, поскольку традиционному пути декларирования общей эстетической платформы («мы» против «других») авторы предпочли объединение в едином литературном поле, чьё единство сознательно сохраняется и поддерживается, вокруг двух прежде всего сотрудничающих и только уже потом соперничающих инициативных групп. В итоге, будучи медийно и организационно целостным, поэтическое пространство Калининграда при небольшом числе акторов оказывается эстетически весьма разнообразным. Здесь поэтика Игоря Белова, сочетающая традицию советской лирики (Межиров, Слуцкий и «последний советский» Рыжий) и раннего «Московского времени», соседствует с обычным для Прибалтики, но до последнего времени редким в материковой России исповедальным верлибром экс-рижанки Ирины Максимовой, а изысканные визии Дмитрия Пономарёва — с афористической заострённостью прямого высказывания у Евгения Паламарчука. В то же время мы вряд ли сможем обнаружить в их творчестве непосредственные влияния как калининградских авторов старшего поколения, так и текущей столичной и зарубежной русскоязычной поэзии. В этой связи мне представляется логичным предположение, что, при условии сохранения аутентичной стилистической разнородности, в едином литературном поле Калининграда в ближайшие несколько лет могли бы сформироваться одна-две поэтических школы в узком смысле этого слова. С другой стороны, калининградская поэзия может продолжить становление и без размежевания школ в рамках полистилистической модели, поддерживаемой кооперацией инициативных групп. Второй вариант представляется и более желательным, и более вероятным, поскольку отвечает долговременному тренду, обозначившемуся в начале 00-х в неангажированной литературе, но, полагаю, траектория будет определяться характером вхождения в литературный процесс следующего поэтического поколения. И если молодёжь (нынешние 17-20-летние) успешно войдёт в контекст, то возможна дальнейшая эстетическая конвергенция на основе рефлексии причудливо интерферирующей языковой, исторической, геополитической и национальной проблематики — того, что принято называть «проблемой калининградской идентичности».


Александр Белых

        1-2. Когда я обратился к стихам (это середина 80-х), помню, что моё осмысление себя как поэта начиналось в первую очередь с размышлений о том, в каком пространстве я пребываю — не только культурологическом и географическом, но и даже геологическом (если учесть мою любовь к камням, которые коллекционировал с раннего детства). Я полагал, что сам ландшафт — горы, море, острова — каким-то образом должен был бы отражаться на поэтике стиха. Я пытался придать своим стихам такую же неровную аритмичную форму, чтобы за поворотом строки открывались неожиданные образы или пустые пространства — воды или неба; чтобы стих спотыкался и задыхался на подъёме или быстро скатывался, обрывался. Этой форме больше всего соответствовал верлибр.
        Владивосток — это город свободного стиха. Если вспомнить, что Владивосток проектировался по принципу Петербурга, ритмичного и зарифмованного, как классическое стихотворение, города, исчерченного прямыми, как выстрел, линиями проспектов, которые всё-таки не прижились в гористой местности Владивостока, я полагал, что и моему стиху это тоже не должно быть свойственно. В общем, в моём сознании возникала оппозиция «Владивосток-Петербург» в отношении стиха по принципу симметрии и асимметрии — не потому, что классическое стихотворение чуждо моему сознанию или вкусу.
        При том, что я вначале не питал особенного интереса к сопредельным дальневосточным культурам и полностью был погружён — прежде всего через языки — в западную, особенно в немецкую поэзию, которую осваивал по переводам и в оригинале — Гёльдерлин, Платен, Рильке, Тракль, Бенн, Целан, — я поневоле столкнулся с восточными поэтиками, для которых свойственна именно эта асимметрия — в искусстве стиха, садов, архитектуры, икебаны, музыки. В конце концов, размышляя над асимметрией стиха, я пришёл к идее фрактальности поэзии, которая характеризуется такими свойствами как асимметрия, фрагментарность, незавершённость и длительность. В этом я нашёл точку соприкосновения с восточными культурами. Я определил для себя, что я как поэт нахожусь на границе сопряжения дальневосточных культур. Всё это объективные факторы, повлиявшие на мою личную поэтическую стратегию.
        Однако этого недостаточно, чтобы называться школой. Если говорить о поколении поэтов 90-х, объединившихся в вольный клуб «Серая Лошадь», то они находили другие основания для своих поэтик (скажем, рок-культура или битники) и развиваются согласно своей логике и психологическим задачам; тем не менее, очевидно, что писание стихов не обходится для них без оглядки друг на друга. Различные стили, воспроизводимые в стихах того или иного автора, не исключают общих и даже близких черт поэтики. На мой взгляд — первое, что бросается в глаза, — это снятие оппозиции «низкого и высокого». Красота как объект поэзии перестала быть актуальной. Безобразное стало предметом поэтических исследований. Для некоторых критиков это выглядело как глумление или ирония. Есть авторы, которые строят свои стихи на разрушении чужой поэтики, а есть такие, которые принимают элементы чужой поэтики. Всем поэтам свойственна зыбкость формы, иногда кажется, что эти стихи разрушатся на твоих глазах.
        Несмотря на то, что авторы «серолошадных» сборников и авторских книг всячески демонстрировали свои индивидуальность и независимость друг от друга, отказываясь называться школой (из боязни потерять свою индивидуальность), всё же следует отметить, что фигура романтического поэта, в одиночестве взращивающего свой поэтический гений, осталась далеко в прошлом. Стихи во многом стали коллективно-бессознательным творчеством — в том смысле, что индивидуальный голос поэта в стихотворении может звучать наряду с другими и даже чуждыми голосами — будь это голос поэта прошлого или товарища по цеху. Поэты чаще стали заходить друг к другу в гости в стихах. Это называется «домашней поэтикой», которую я, кстати, пытался сознательно культивировать в своих последних стихах. И в этом смысле можно говорить о школе поэтов одного поколения. Это единство сохраняется несмотря даже на то, что многие фигуранты проекта «Серая Лошадь» разъехались по разным странам и весям. Но тот факт, что они испытывают «притяжение-отталкивание», лишний раз намекает на некое эстетическое ядро в географической точке, именуемой Владивостоком. Кое-кто из критиков отмечает, что стихи поэтов объединения «Серой Лошади» написаны «одной рукой». Но что это значит? Я полагаю, что это не безликость, а почерк времени, а то и города. Писать плохо — тоже стало стилем поколения.
        Время, несомненно, существенный фактор для возникновения общих стилистических черт. Может быть, этому переломному времени и должны соответствовать такие стихи, какие пишутся сейчас во Владивостоке. Вот уж и новое поколение авторов, рождённое в конце 80-х, стало примыкать к поэтам объединения «Серая Лошадь», ориентироваться на индивидуальные стили его авторов. Всё это даёт существенный повод говорить о существовании «поэтической школы». Она возникает не на пустом месте, и всё же на очень тонком культурном слое. Общие черты — что касается восточных мотивов — прослеживаются у поэтов 70-х и 80-х годов, группировавшихся вокруг «Мастерской» Юрия Кашука. Из того поколения как-то пришлась ко двору серолошадников одна Валентина Андреуц.
        Нельзя, однако, забывать о послереволюционном всплеске поэтического творчества эпохи ДВР, продолжавшемся вплоть до 1922 года, когда поэтический авангард переместился в Харбин и сумел создать за двадцать лет совершенно уникальную русскую поэтическую культуру, сгинувшую в одночасье в 1945 году, — наследником и продолжателем её может стать Владивосток. Достаточно вспомнить объединение «Чураевка». Пока что не появилось не только исследований, но и критических статей, осмысляющих преемственность поэтических связей (очевидных для меня) последнего тридцатилетия, когда вообще стало возможным говорить о существовании поэзии во Владивостоке как самостоятельного художественного явления наряду с живописью и даже поэтическим кино (Константин Сальников). Здесь вообще уместно вести речь о неком метаязыке художников и поэтов и рок-музыкантов. Надо сказать, что имён очень много, большей частью эмигрировавших, и здесь нет возможности говорить подробно о каждом.
        В целом же, Владивосток — уникальное место для возникновения колоритной поэзии и культуры, отличной от центрально-русской, со своими почерком, интонацией, мотивами, ритмами. Владивосток в этом смысле резко отличается и от ближайших дальневосточных культурных центров — Хабаровска и Биробиджана.


Алексей Александров

        1. На самом деле разговор о региональных поэтических школах чаще сводится к разговору об их лидерах. Это, конечно, не означает, что таких школ нет или что это надуманное понятие. Просто с фигурой лидера в основном и связано любое развитие (в том числе и со знаком минус), а также влияние школы как внутри местного литературного цеха, так и за его пределами. Примером может служить Владивосток, который после оттока основных сил в столицы выглядит менее сплочённо и привлекательно.
        Что касается обстоятельств, могущих послужить толчком для возникновения подобных формаций, мне кажется, что таковые есть всегда (вынужденная изоляция группы авторов в собственном городе, наличие культурных центров и институтов, традиции). Я даже как-то говорил о ситуации, когда сама культурная среда может породить заказ, если некому передать эстафету. Вопрос, во что это может вылиться. Не думаю, что опять-таки только в появление двух-трёх фигур, носителей брэнда. Продуктивность трудно проследить сейчас, школа, как консервы стиля и идей, может дать о себе знать и много позже своего распада.
        Другое дело поэтическая диаспора, которая как раз и создана благодаря условиям и обстоятельствам, но её лицо трудно свести к одному знаменателю, можно лишь говорить о превалирующей роли одной из поэтик.
        2. Конечно, зависимость между поэтом и местом всегда существует, хотя может быть и не так заметна на первый взгляд. Проявляться это может в настроении, ритмике, аллитерациях, красках, да мало ли в чём!
        Саратов всегда оказывался для поэта либо долговой ямой, либо трамплином для прыжка в Москву или Санкт-Петербург. В качестве примера: невыездные Валентин Ярыгин, Александр Ханьжов, Евгений Заугаров с одной стороны, и Николай Кононов, Сергей Рыженков с другой. И в этих разных группах влияние места сказывается по-разному, достаточно вспомнить городской астенизм лирического героя Заугарова и поэзию того же Кононова.
        Мне же наш город кажется пряничным и вполне добродушным, если не вспоминать о Гансе и Гретель. Все поэты немного художники, художники — поэты, ландшафт в основном ровный — степь, поэтому и поэзия ближе к классической с нотками метафизики. Для меня Саратов всегда, как успокоительная таблетка, фон, на котором только и можно писать стихи.


Юрий Цаплин

        1. Случаи, когда поэзия региона действительно имеет «особое выражение лица», известны, радуют классификатора и, можно сказать, зафиксированы — но, по мне, в фактической или кажущейся своей наглядности менее интересны, чем случаи, когда у города (области и т. д.) вместо одного на всех «особого выражения» — всё-таки выражения лиц (и чем разноо́бразней, тем лучше), а сходства (или даже не сходства, а проблески и миги соприкосновений: от мимических там-сям морщин, обусловленных то ли здешними особенностями артикуляции, то ли вовсе общественным климатом, до мелких потыренных друг у друга, враг у врага и у местности необязательных вроде бы (но — говорящих) ужимок) неочевидны и обнаруживаются лишь пристальному наблюдателю. Антитезис: нечто состоявшееся и совершившее понятную работу в определённом смысле скучней чего-то потенциального, непонятного и могущего состояться, но повод ли тут предпочесть второе первому? Возникновение «школ» могло бы быть связано с неповерхностным чтением друг друга, разговорами «за литературу» и прочей перипатетикой (например, редактированием, э-э, региональных изданий), а исчезновение — с отмиранием такой традиции, но это мало что объясняет: например, почему большинство перипатетических групп — всё-таки не «школы», а детский сад. Продуктивность близости, продиктованной условиями и обстоятельствами, впрямую зависит от того, подскажет ли она авторам найти или создать пространство выбора внутри этих условий и обстоятельств.
        2. У меня есть три (или, по большому счёту, пол-) стихотворения о Партизанской улице, которой хожу на работу и обратно, и ни одного — об антарктической станции «Академик Вернадский». Не то чтобы о станции уж совсем невозможно сочинить стишок, — но не написать о Партизанской улице несколько трудней; та ли это трудность, которую стоило преодолеть? Если «литература — это война», то уместно будет различать поэтов, водящих регулярные соединения смыслов и слов, и поэтов, ведущих партизанские действия; понятно, что связь вторых с локальной географией по большому счёту случайней, но зато куда прочней, подробней и несколько долговременней, до́ма и тени помогают (а они в стихах — дело не последнее).


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Киев

Кафептах
ул. Васильковская, д.1, 3-й этаж, в помещении Арт-пространства «Пливка»

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2017 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service