Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2006, №4 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Стихи
Царство

Сергей Соловьёв

Матрица

Она тикает, как часы, — солнечная смола,
в талии стянутая до нулевой точки.
Она рыщет будущее, как жильё
отнятое, и забралом своим жуёт
время воздуха. Вспыхивают зеркала
глаз чешуйчатых, мироточа.

Она точит ходьбу. Мир безвиден ещё и пуст.
Она ходит углами, сложивши крылья
за спиною, как руки. Она одна,
матка мира, которого нет. Лишь хруст
её жёлтых ороговевших брылей,
гул утробы и дрожь крыла.

Свет и тьма в ней сгущаются, как смола.
Нити лап её — как подтёки.
Она — кольчатый ключ и янтарная скважина
одновременно. Она насажена
на кол жизни. Ни двора у неё, ни кола.
Дёргается, кривясь, как под током.

Нет в ней окон. Бог не заводит
кокон своих часов, по Лейбницу.
Она, как Лейбниц, в кольчатом кафтане,
вибрируя, к себе восходит
по бесконечным лестницам
решёточных свиданий.

Она одна на свете. В ней — народы
несметные кроятся жгучим жаром
не знающих родства незрячих букв.
Она туда ползёт, где, как клобук,
зияет ход под дерево, и, замерев у входа,
вдруг тяжелеет всей своей державой

и в долгом логове мохнатых корневищ
свивает колыбель, подвешенную к своду,
и штопает её, как на стакан чулок
напяленный. И взмыленного рта челнок
живую нить сучит, и глаз её, как свищ,
вспухает... Стихло всё. И крестным ходом

они идут, младенцы, из неё — в чулок:
лишь девочки, личинки белолицых
царевен-несмеян, гурьбой идут, икринка
к икре, светясь и извиваясь, балеринки...
А у неё, царицы, пляшет синий ток
во рту разъятом вкось и солнечные спицы

незримые в руках воздетых, вяжет
пространство над собой и время
в чулок откладывает. Клейкие секунды
в нём тикают, окукливаясь, пряжа
шипит, шевелится, дремучая, как древо,
в чулке. Она под ним лежит, лицо суккуба

прикрывши лапой, дёргается в схватках. Обрастают
секунды новоро́жденные кожей, в младо-
минуты превращаясь, заплетаясь в косы
часов. Святые ясли, райские сады над ней светают,
зернистыми скрипя кругами ада,
вращаясь под углом друг к другу, как колёса.

Уже их тьмы и тьмы — сестёр, снующих в мир
за смертью, чтоб, домой с добычей
вернувшись, срыгивать её младенцам в яслях
и слизывать с их губ, ещё неясных, вязких,
ответный поцелуй как эликсир
бессмертия — часа на три полёта. Закавычен

их мир: тут — поцелуй, там — смерти полон рот.
Они — объятья панночки-старухи
с Хомой. Их узкокрылый род
ни женщины не знает, ни мужчины.
Она — царица-мать, они машины-
убийцы и преданные няньки-повитухи

её детей, которые, взрослея в поцелуях,
вопьются в жизнь и выйдут из пелён
в убийцы нежные, в хитиновые сёстры,
в вишнёвый ад. Она лежит, трубя, пируя
своей утробой до седьмых колен,
и выдувает, как стекло, тягучий остров,

как тучу винограда над собой, как подвесные
сады, они стекают соком, сном, старинной битвой
курчавых всадников живут, как говорил
тот профиль птичий, чьё имя осыпь с недосыпа
змеила вниз и яблоко глазное бритвой
лучей крошило. Осы, Хеллувин...

Висят над нею куколки народа,
как липы свет и цвет, и мёд, и рой...
Гудящий ствол, ветвистое гнездовье,
склонясь над ней своей мануфактурной кровью,
шумит. Она лежит и слушает, как кровная порода
толчками движется под тонкою корой

чулочною, и каплет, будто липов май,
сукровицей, слезой и дословесной слизью.
Она лежит под древом, золотиста,
как луковица, из которой тмится,
вздымаясь, лабиринтный рай,
и шевелится во тьме, как волосы, и листья

свивает в коконы, и матрица державы
над ней, как люстра, наливаясь светом,
дрожит. Она лежит, вся в отблесках, царица,
и вяжет древо на незримых спицах,
и жалит тень свою, и пышет жаром
утробы, как труба архангела, воздетой.


Изба

Это их будущее висит, подёргиваясь лицом,
роговеющим с каждым часом:
как по стеклу пенопластом вести — такой
звук они издают, вибрируя... Как кольцо
с пальца пытаются снять, так их кольца
хитиновые через голову лезут... как спитой
чай с радужными разводами — их тела
переливчаты, выворачиваясь наизнанку.
И, губами, взмыленными от визга,
в тьму впиваясь, они, дети веретена,
утром ещё лилейные, как мениски,
в коконах, рвут эту нить Ананке
и вскипают лицом, как в стакане сода,
взвихренная чайной ложкой
те́ла их, непроглядного в белой мути,
и, отворяя рты: «Жить! — визжат. — Жить!»
И от визга этих бескрылых крошек
няньки-девственницы беленеют
и летят из-под дерева, жёлтые, как ножи
нежности, взблёскивая на лету
солнцем с кровью, нервно кипящей дрожью:
жить, то есть жизнь добыть и во рту
донести её и сцедить — рот в рот —
этим чадам, прозрачным ещё, бескожим,
в темноте светящимся, как язычки
пламени. Вот летят они, чуть разболтанно
в воздух ввинчиваясь, эти сёстры
золота, с боковой нарезкой.
И глаза их вспыхивают, как очки
у электросварщиков, а за ними вёрсты
тел их кипят плевком и расходятся веером
над притихшим лесом.
А за краем его — изба
на куриной ноге стоит. А в избе —
двадцать тысяч медовых женщин,
чужестранок, привезённых для труда.
Они хоть и помельче здешних,
но зато отдают себя, как душа
Богу, в каждом вдохе своём — другому.
А потом, запёкшиеся, как ранки
воздуха, над избой висят и падают, не дыша.
А наутро снова выходят в гомон
птичий, в зябкий дагерротип леса,
и зернисто тянутся меж стволами,
как роящийся иероглиф,
сам себя читающий — то в небесной
версии, то в земной. Покачивают головами
стебли в буклях цветочных, провожая
разорёнными ртами день. А те,
над лесом, делятся на две стаи:
одна продолжает висеть пожаром
в небе, другая — незримая, в сорок тел —
уже за лесом избу листает,
и рвёт страницы её отрядов,
взметаемых на защиту, рвёт их тьму,
и они ссыпаются буквами со страниц,
и холм их смерти растёт, живой
ещё, но — как на весах — избу
уже перетягивает: она висит
над ним, запрокинута; утлый рой
дымком над нею едва курится.
Двадцать тысяч сестёр лежат,
подёргиваясь на земле, надвое
перекушенные, то есть сорок. Лица
подрагивают ещё, глядя в остывший жар
не своего тела. Такое им и присниться
там, откуда их вывезли, не могло:
им, вышитым, будто воздушный батик,
смугло-вощёной нитью, иль из картин Брака
вышедших в тонких в облипочку кимоно
с крыльями за спиной, завязанными на бантик, —
им, дюймовочкам-европейкам, им, под лаком
своих домовинок-тел темнеющим: дом — работа,
им, панночкам перелётным (да, как та —
лезвием перочинным всверкивала, вставая),
им, морённым в кипящих сотах
безостановочного труда,
и не снилось такое: стая
в сорок сестёр выворачивает избу наизнанку;
двадцать тысяч бьются об их броню
лбами, в пену, как волны, рушась.
Это как против немецких танков
польская конница с шашками наголо.
Будто волосы тлеют — так шевелится этот ужас
тихих тел их, покрывших землю.
Сёстры лезут в избу и щекою к щеке
вглубь ползут, их забрала в меду,
но не мёд им постель и веселье,
а младенцы, — их люльки во мгле
покачнулись и скрылись во рту.
Взмыли сёстры, летят, за щекой их голу́бя, в очах
уже солнце садится. Вернулись. Царица
счёт ведёт исподлобья, волхвуя,
пока те, прикипая к губам её чад,
их младенцами кормят, изжёванными до водицы,
и сливаются в поцелуе.


Дупло

Тот же лес, то же лето, но ближе к концу
света. День сидит, как в гримёрной
комнате. Дерево с подземельной пульпой
на цыпочки привстаёт, к лицу
поднимая ветви. Там, под корнем —
девочки-гнойнички светятся, будто пульки
мутные в нервных коконах. И горит нора,
как шкала приёмника, там, во тьме,
верещит на пределе звука,
будто стрелку гоняют из края в край,
изводя сестёр, прикипевших лицом к шкале,
повторяющих мир по буквам
новоро́жденным. Выжжен лес, паутинист, пуст
август уст. Под глазами мешки
у небес. И сердечный румянец. Полями
пыль бредёт, прорастая, как куст,
влево, вправо...
И лежит на боку, искорёженный, в яме,
богомол, будто велосипедная рама.
А вокруг него ходит сестра
и жуёт его цепь в сочно-солнечной смазке.
И, с обрывком цепи вдруг взметнувшись, летит —
будто выхлоп костра, —
на лету поправляя и щёки, и каску,
и вертящийся компас в груди.
Ночь ножей в ней. Её сезам:
смертью смерть. И ещё: гори я
днём с огнём... И ещё потуже
стягивает поясок. Ни мужа,
ни земли ей. Всем слезам,
всем младенцам она Мария.
Всем младенцам её, царицы,
всем сестра она — по серьгам,
кроме тех, изжёванных до водицы,
за щекой. И тех, кто ещё не там.
Пуст кренящийся лес под ней,
она водит очами, играя зумом.
Лес, как поезд, вытягивается и в жёлоб
взгляда её течёт, отпарываясь от полей.
Она передёргивается на весу и
цвет сетчатки меняет: зелёный, жёлтый,
красный. И пикирует в крону дуба,
или дуб взлетает к ней: там — дупло
вглубь роящееся и вовне, будто гарью
дышит, смыкая и размыкая губы
смоляные, иссиня-чёрные, в них тепло
и темно. Она пальцем читает их, Мата Хари,
она нижет их глазом и метит губу
едковатой слюнцой, чтобы сорок сестричек
наживили по запаху путь, как в начале
времён в ту читальню-избу.
Стелет мягко она. Её медленный танец обличий
усыпляет, пока она водит лучами
по сводам, всё глубже вползая в дупло.
Но странное дело — они словно не замечают
её, продолжая свой утренний ритуал.
Они расхаживают в нектарных масках и крылом
обмахиваются, как веером. Они сличают
свои лодыжки ниточные, встав на пуант.
Они у стены стоят, как у зеркала, и разводят руки
в золотистой пыльце, и зеркально
отражаются, узя глаза, друг в друге.
А над полем несут рисунок —
полустёртую охру — как наскальную
живопись, и роняют его на поле,
а потом возвращаются, колесуя
воздух, в дом, с песнями, во хмелю
и с восходом луны, как голем,
рассыпаются и лежат во тьме,
глядя в лунную кисею,
чуть подрагивая, как окалинки,
остывающие в золе.
А наутро они святые, в нимбах
расхаживают, шестикрылы, пьют росу
будущего, сепию меж ладоней
перетирают, молятся, мукуталибы
пыли цветочной, женщины на весу,
вьются, жужжат, долдонят,
вертят головками, полевые ванны
перебирая, вязнут в них. А потом в дупле
в старца складываются, и розгами
дождевыми охаживают себя, и манны
ждут, вольноотпущенницы в словаре
дней. А могут сложиться в письмо Дубровского
и лежать, перешёптываясь, до косматой
Машеньки, до медвежьей её руки.
Сёстры лесные, они в колодце
воздуха — мытари бесноватых
трав. Дуни-ведуньи, они легки
на ногу, как на восходе солнце.
Вот они, сонные, в утренних туалетах,
юбками в дальних комнатах шелестят,
зеркальце посолонь с веером за спиной,
между ними стрижётся полоска света,
город, сумрак, пластиночка на костях.
А она, как троянский конь, наплывает, с той
лишь разницей, что те сорок братьев —
как сознанье её — не внутри, а вне.
Она помнит избу, не она ль тогда
угол метила, чтоб потом, как в горящем платье,
та металась, черна, как матерь
божья, и разламывалась в огне
на две смерти — на нет и да?
Тот же лес, только эти, она обводит
вязким взглядом их тьму лица,
не похожи на тех, в избе, чужестранок.
Эти здешние. Они видят её, но вроде —
ни агрессии, ни испуга нет. Как и нет конца
церемонии этой странной:
наплывают парами, как в кадрили,
пригибаясь, пятятся, как играют
в ручеёк, отплывают вглубь и ржаными
ручками пожимают тьму. А другие
в стороне стоят и головками вслед кивают,
как фарфоровыми, неживыми.
Странно всё это, думает, и у входа,
как шуруп со свинченною резьбой,
прокручивается, взблёскивая, свиристя
панцирной челюстью. Думает: от народа
этого и следа б не осталось; какой там бой —
так, час-холостяк...
Только цель не они, а гумус
распелёнатых детств. Одной
весь его не набрать за щёки.
Угол метит и слышит голос —
тот, со свинченною резьбой,
будто хрип соловья в трущобе
мёрзлой крови. И вглубь гнезда
шаг за шагом, но против воли,
продвигается, будто её влекут
волоком, и уже вода
обнимает её за шею... То ли
дом над ней, то ли дым метут.
Вход, она оборачивается, как свет —
еле тмится в конце тоннеля.
Тишь, всё замерло: стены, своды...
Вспышка, дрожь, искрящийся фиолет
прошивает её. Но в теле —
будто вата, и тлеют годы,
будто вата во тьме, и вдруг —
этот тонкий неразличимый
для её слуховых извилин
звук, летящий в лицо ей рой
рук, и она уже в нём, в пучине,
в шар свернувшейся, в пылкой пыли,
в топке тел их, развихренных до черты,
за которой лишь синий пламень...
До неё, но уже оплавив
и утрачивая черты,
шар от жизни уже по ту
сторону охлаждают, крошась в руду,
будто знают, что вилка смерти
между ними и той, внутри
раскалённого шара, — три
десятых... Им жить на свете.
Ей, обугленной — на свету.


Исход

        Что она видит? Мутные карандаши бродят по лесу — оранжевый, жёлтый, красный. Мутные карандаши в длиннополых пальто нараспашку, ходят, красят, пошатываясь.
        Что она видит этим глазом, подёрнутым патиной, этим средневековьем с отслоившейся живописью, этим восково-тусклым сфумато, этим заросшим колодцем в паутинных разводах трещин с подрагивающим зрачком, перевёрнутым, как ребёнок в плаценте.
        Как ребёнок, стареющий с каждым шагом её, с каждым взглядом на эти мутные карандаши в стекле, на эти острые, впившиеся в зрачок, осколки сини, если б она могла видеть.
        Она ползёт, опустив голову, перебирая лапами в палой листве, взблёскивая, как перевёрнутая корона, смятая, полая, оставляя зазубренный след, заметаемый листьями, август, мутные карандаши, длинноногие дети смерти.
        Что она помнит? Калугу? Гофрированные дирижабли, спускающиеся с небес, как ладони в молитве? Это ржавое облачко, отцепленное, погромыхивающее? Остов Елены? Куклу земли? Гоголя, завёрнутого в третий Рим с растущей, как ноготь, Аппиевой дорогой? Хитин империи, сёстры, карандаши... Лес тонет в её глазах, как Цусима, со взбегающей вверх листвой.
        Что она помнит? Дерево? Вязку его корней, как змеиную свадьбу? Себя между ними, хитиновую валторну? Эту нотную азбуку, наливающуюся во тьме, огоньки деревень, эти выкройки девочек, кровь и плёночки крыльев, этот бег под собой в три сестры шестиногий, этот белый тоннель на тот свет, где внизу, как вокзал, чуть качается лес, и зелёная кашица-жизнь за щекой.
        Что она помнит, отползая всё дальше от дома, от царства, от роя народа, от слипшихся вязких секунд своей крови, зарываясь в листву, как луковица часов со стёршейся позолотой, как ветхая девочка, как скорлупа, как поддетый лучом, сковырнутый, запёкшийся город.
        Что она помнит, оборачиваясь через плечо, глядя из вороха книги в рваных закладках тропинок с мутными язычками огня? Август? Гул печной в животе? Осень маточных труб, заметаемых прелой листвой? Острогубые мальчики с колким светом в глазах? Эти мелкие, медные, как монеты, вертящиеся на ребре, мальчики. Вверх подброшенные, высверкивающие. Эти плавкие мальчики, однодневные, вьются бёдрами, свиристят роговеющими губами, застят небо, роя́сь над утробой её, всем народом сплотясь, лезут по головам, чтобы первым припасть к её кровным, искромсанным в схватках ложеснам.
Что она помнит? Как затачивались их глаза, глядя вниз, прицеливаясь, и ломались, как грифель, водя незрячими? Как старели они на лету, эти мальчики новорождённые, как болтались в удавках семени эти вздёрнутые эдипы с тихо выбитой из-под ног матерью?
        Что она чувствует, засыпая себя листвой, как чужбину, останавливая мгновенья — одно за другим — в себе, отчуждаясь от времени, развоплощаясь, начиная с тонких лодыжек на золотом каблучке, и выше — к остывшему солнцу её живота с тем мальчиком-смертником, прикипевшим к нему с перевитыми крыльями, как рукавами, завязанными за спиной. С тем задувшим из-под корней ветерком, выдувающим золото, как сухой мусорок: сонмы снулых сестёр, пустотелых, звенящих и обветренных смертью мужчин.
        Она чувствует, как он стучит по спине, этот кровный слепой позолоченный дождь. Она движется в глубь — листьев, ночи, земли. Нет ни тела её, ни границ, ни страны. Только взгляд ещё длится — туда, за плечо, где под деревом, подрагивая головой, покачивается на нити будущая царица с тоненькими светящимися руками, перевитыми за спиной.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service