Возвращение Алексея Цветкова-старшего к поэтическому творчеству — одна из самых больших литературных радостей за последние несколько лет; но радости этой, наверное, не было бы, если бы не катастрофическое происшествие — захват террористами школы в Беслане и последующий её штурм, приведшие к сотням жертв. После этого и появилось страшное стихотворение «было третье сентября...»[1]. Цветков и раньше, особенно в эмигрантский период, представлял свои стихи как жёсткую реакцию, как «асимметричный ответ» на обстояние буйного, хаотического, воинственного мира:
на шоссе убит опоссум
не вернётся он с войны
человек лежит обоссан
в сентрал-парке у воды
Но тут — другое: в стихотворении «было третье сентября...» перед нами предстаёт не пространство локальных битв, но тотальный распад человеческого начала: «я предам и ты предашь». Действительно, «Шекспир отдыхает», как назвал Цветков сборник своих новых стихотворений (СПб.: Пушкинский фонд, 2006). Однако произведения, последовавшие после этого первого стихотворения-вопля, неожиданно воскресили совсем другие темы, связанные с более ранним поэтическим творчеством Цветкова, но решённые иначе, чем тогда, в 1970-1980-е. Прежний Цветков был автором напористо-романтическим, его главным героем была несдающаяся героическая личность; субъекта его поэзии легко было себе представить в тельняшке и, например, с трубкой:
Меня любила врач-нарколог,
звала к отбою в кабинет,
и фельдшер, синий от наколок,
всегда держал со мной совет.
В новых стихотворениях Цветкова перед нами предстаёт мир не столько нонконформистского субъекта, сколько оживших природных стихий, разыгрывающих безумные мистерии. Впрочем, это началось ещё в стихах 1980-х годов — вода в разных видах и формах была в них одним из полноправных героев. Герой уходит на задний план.
толпа не знала времени отъезда
окрестными теснима небесами
откуда башня падала отвесно
с мерцающими как ручей часами
В прежних стихотворениях Цветкова история была полем битвы, которое преодолевает герой, проходя насквозь через тела борющихся. В новых история и даже собственная биография — нечто внешнее. Они вызывают у героя смесь ужаса, иронии и сочувствия, аналогичную тому чувству, что возникает в финале великого стихотворения Константина Случевского «Коллежские асессоры»:
...равнозначны, вступивши в покой,
Прометей, и указ, и Колхида,
И коллежский асессор, и Ной...
В завершение — last but not least — стоит отметить, что поэтическая проза Цветкова, публиковавшаяся в 1990-е годы, замечательна и недооценена.
[1] Это стихотворение было не первым текстом, написанным Цветковым после периода молчания, а только первым опубликованным. Однако в цветковском мифе, по-видимому, эта аберрация уже закреплена бесповоротно. - Прим. ред.
Алексей в современной русской поэзии почти одиночка. У него есть литературная стратегия. Он хорошо понимает, чего можно ждать от слова и что с ним можно делать. Он умеет и любит думать. Талант не мешает ему быть умным, а ум — быть талантливым: редкое, почти исключительное в природе сочетание.
Для меня фигура Алексея Цветкова окрашена субъективным, почти благоговейным отношением четырнадцатилетнего мальчика, который смотрит вслед прихрамывающему юноше, поднимающемуся по Греческой улице. Этого юношу мальчик знает как автора легендарного в нашем кругу стихотворения «Я колоколом был, когда я не был».
Насколько мог, следил за публикациями Алексея Цветкова, иногда слушал его на коротких волнах. И романтика диссидентства, ореол названия станции «Свобода» (О, свобода надо мной!) вместе с текстами укрепляли те подростковые воспоминания.
Возвращение Цветкова в литературу для меня вполне естественно. Ребёнок моих друзей как-то сказал: у всех жизнь проходит, но у некоторых людей повторяется снова. По-моему, новая жизнь Алексей Цветкова сродни реинкарнации. Импульсом к возвращению, если я не ошибаюсь послужила трагедия Беслана. Нынешние тексты Цветкова — это другие тексты. Да и странно было бы через двадцать лет родиться тем же. Мне Цветков всегда интересен, хотя и не всегда близок. Иногда я читаю его стихи с напряжением, и результаты этого напряжения редко разочаровывали меня.
Иначе с эссеистикой. Мне кажется, что здесь Алексей говорит сбивчиво, не всегда справляясь с напором мыслей, созревавших десятилетиями.
С некоторым недоумением прочёл негативную рецензию на книгу «Шекспир отдыхает» в «Арионе».
Я люблю Алексея Цветкова, о его месте в русской поэзии судить не мне.
О поэте Цветкове я думаю хорошо вот уже тридцать с лишним лет. Место его в русской поэзии неоспоримо, недавнее возвращение в неё после многолетнего перерыва было справедливо встречено дружными аплодисментами. Чем это место определяется — другой вопрос. Цветков — мастер словесных фейерверков, которых только прибавилось на «позднем» этапе его творчества. Цветков — едва ли не самый начитанный из известных мне современных поэтов. Цветков свободно перемещается по эпохам, культурам и пластам языка. Однако большим поэтом его делает лишь сочетание этого мастерства (которому, вероятно, можно и научиться) с лирической энергией: в его многочисленных лучших вещах она воистину достигает даже и не драматического, но — особенно в последнее время — трагического накала. Это неплохое лекарство от того повышенного и болезненного интереса к собственной жизни (строго говоря, достаточно незначительной и благополучной), который слишком часто ложится в основу стихотворных упражнений поэтической молодёжи.
Маков цвет обложки и не такая уж и внезапная, если задуматься, документальность чёрно-белого путти Ульянова. Он ведь с нашей звёздочкой цвета одного, той самой, то ли Люцифера, то ли Соломона, кому что больше по вкусу. Озарившей детство многих, кому заповеданы были пути Ильича.
Белая надпись «Эдем».
В этом Эдеме-Эдоме-Содоме по-прежнему произрастает для меня Алексей Цветков. Тут уж, как говорится, ни прибавить, ни убавить. Hortus conclusus.
Может быть, именно поэтому мне так трудно и странно было взять с полки и раскрыть тонкую книжку в картонной обложке 1985 года издания. Одну из первых, купленных в Иерусалиме в приснопамятном 1988-м.
И даже теперь она полна неожиданностей, в её полифонии среди голосов и подголосков кого только не обнаружишь из тогда-небывшего-будущего.
«если есть на свете рай / я теперь в него не верю» — пишет Цветков теперь. Если отвлечься от того, что прежде всего эти строки — традиционная попытка дать ответ на ставший вечным вопрос модернизма: «Возможна ли литература после Аушвица\Беслана\Руанды\Пномпеня (список может быть продолжен ad infinitum)?», то хочется по-станиславски сказать своё «Не верю!»
И дело не только в том, что изгнанникам из Парадиза не пристало сомневаться в его существовании (из-из-из — направление определено и из-менения не предусмотрены), и даже не в прямой измене, но в той двойственности и оглядке сегодняшнего (надеюсь, не последнего из тех, что ещё появятся) Цветкова, с которой он хочет говорить нам одновременно о невозможной свободе и элитарности и, глядя ввысь, подмечает, смотрят ли на него снизу. Этот оптический фокус ещё никому не удавался, не удаётся он и Цветкову.
«Художник, выбравший невозможную свободу, — сам автор своей гибели. Элитарность мыслима лишь там, где видишь взгляды, обращённые снизу. В пустыне, где мы теперь оказались, снизу смотрят только ящерицы.
Шедевр возможен всегда, он мечен не молвой, а талантом и богоизбранностью. Но кто опознает чудо в эстетической пустоте, где больше нет Солоновой линейки, где всякий текст одинаков, как ночная кошка, а в передовых журналах рецензируется консервная жесть?
Шаман отлучился в пустыню, чтобы там потягаться с Богом и ослепить соплеменников славой. Но Бога больше нет, племя покинуло прежнее место, и само это место — уже не прежнее. Из дырявого барабана торчит над песком перископ ящерицы».
Единственное, что я способна извлечь из таких пассажей, так это прийти к выводу, что ящерица и есть тот художник, о котором ещё имеет смысл говорить. Художник, оснащённый верным прибором для взгляда снизу вверх, творящий в чистоте и прахе пустыни и не замечающий — но не потому, что он выше этого, — пустую жестянку, позабытую в песке на бедуинском привале.
Новая книга Алексея Цветкова — живая. Прежде всего, в том же смысле, что и интернетный Живой журнал, где на цветковской странице книга открылась весной 2005 года и растёт день за днём на глазах у довольно-таки изумлённой публики. Ради краткости я назову этот перпетуум пока мобиле ЖК. В конце того же года ЖК на мгновение стала бумажной книжкой «Шекспир отдыхает», но только на мгновение (мгновение-событие в современной поэзии). Событие ЖК всё продолжается, цветковское пение в набор не умолкает.
Может быть, здесь развивается нечто более значимое для поэзии в эпоху информационного взрыва, может быть, «живая книга» для иного, даже большого признанного поэта — естественная форма написания. Так или иначе, для Цветкова с его многолетним опытом молчания в поэзии и одновременно интенсивного духовного поиска, определённой переоценки ценностей, его ЖК оказалась органичнейшим способом сказать о самом настоятельном. «Он — отличный стихотворец, но ему нечего сказать» — это не Цветкова случай. Что сказать — Цветкову есть, а как сказать — за этим дело у него не станет. Свой гибкий игровой язык (к исследованию которого литературоведение и критика с запозданием, как водится, но приступили) Цветков отточил ещё в первую половину своего стихотворчества. Теперь же кое-какие приёмы (double entendre во фразе, к примеру, или семантическое управление грамматикой, или поэтика стенограммы) он заострил, что-то ввёл новое (для него: ересь простоты, по случаю), что-то оставил в святой неприкосновенности (юмор, юмор и ещё раз юмор), но главное в его нынешней дикции — это, конечно, не те или иные приёмы, а полная свобода автора в их сочетании, лёгкость, с какой громоздит он косноязычные конструкции и «кощунственные» заявления в самом ответственном разговоре о человеческом бытии. И, конечно, это непринуждённое парение в мировой культуре, никакой «тоски» — одно уверенное и заслуженное долгим трудом разума и души чувство хозяина, обозревающего богатства духа, накопленные человечеством, работающего с ними (к вопросу о постмодернизме).
Самое же важное: столь трудолюбивой и столь трудно красивой лирики самосознания, лирики непостижимости Я и упрямого желания пробиться к тайне Я, в русской поэзии ещё не было.
Насчёт Цветкова, во-первых, мне повезло с посредником. Не то чтобы Сергей Гандлевский преподал мне Цветкова, но его лицо приняло невольно кислое выражение, когда я высказал своё невнимательное мнение, что побудило меня прочитать стихи Цветкова второй раз. Чуть не написал: третьего не понадобилось. Понадобился, конечно, и третий, и двадцатый, но со второго я понял, что читаю потрясающие стихи. «Я фита в латинском наборе...», «В тот год была неделя без среды...», «Мы стихи возвели через силу...», «Я хотел подружиться с совой, но, увы...».
Цветков не боится ничего. Он, например, не боится казаться педантичным. Там, где другие наши поэты в точке стремления видят Пушкина или Мандельштама, Цветков видит Шекспира, что изменяет траекторию движения к горизонту.
Что до новой книги «Шекспир отдыхает» - есть стихотворение, не входящее в эту книгу («помнишь они нас учили на человека...»), которое в моих глазах выстраивает и оправдывает всю книгу.
Если мысленно вынуть Цветкова из карты современной русской поэзии, появится не дыра, а убыток с краю (скучно объяснять, с какого именно). Убыток, в отличие от дыры, зарасти не может.