Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2006, №2 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Статьи
Est modus in rebus1

Сергей Завьялов

        Давно уже стало общим местом положение о том, что искусства и литература в целом, а поэзия в частности — продукт договорённости, так сказать общественного консенсуса. Эта договорённость никогда не может быть абсолютной, как невозможно абсолютное согласие в более или менее развитом обществе; всегда какие-то силы будут пытаться переместить центр тяжести, условно говоря, «влево» или «вправо». Обычно господствующие консерваторы, находя опору в универсальном человеческом свойстве с годами терять вкус к переменам, делают ставку на пусть менее инициативное, но большинство и пытаются передать властные полномочия своим более молодым единомышленникам, а нонконформистские радикалы, исходя из большей мобильности и креативности, свойственной этому меньшинству, пытаются подкараулить особенно неуклюжее движение первых, чтобы эту власть перехватить. Но порой «классические» законы механики, управляющие литературным процессом, перестают работать, и мы сталкиваемся с явлениями, разрушающими, как нам, его участникам, кажется, сам этот процесс как таковой.
        То есть в наиболее интересные (потомкам, конечно, или посторонним наблюдателям) исторические эпохи спор идёт не о принадлежности инсигний, а о самих инсигниях, то есть о том, «что делает философа», если вспомнить древнегреческую поговорку2. Ведь и когда Диоген в качестве аргумента изливал мочу на собеседника, и когда Герострат сжигал помпезный заказ эллинистических нуворишей, — они, даже при всём своём, казалось бы, немыслимом выходе «за пределы»3, основывались, тем не менее, на легитимной, в более мягких формах, логике. Пусть один в доведённом до степени карикатуры философском жесте, а другой — в самоуничтожении4 эстетического протеста. Они, если так можно выразиться, съезжали по перилам, но всё той же ценностной лестницы, тогда как интересующие нас артефакты и, следовательно, их создатели переформулируют самые основания и проводят заново границы посреди фундаментальных оппозиций: natura/cultura, сакральное/профанное, объект/субъект.
        Таков, например, апостол Павел в своём хрестоматийном высказывании из 1 послания Коринфянам, ибо что значат его параллелизмы в стихах 27-28 1 главы?

                                немудрое чтобы посрамить мудрое
                                немощное чтобы посрамить сильное
                                уничижённое чтобы посрамить значащее

        Ведь спор закрыт после того, как ответной репликой звучит не молчание, не выходка (говоря современным языком: перформативный артефакт), а, скажем, тривиальное косноязычие «тёплого», как сказано в другом месте5, человека: не аффект безумца, не афазия идиота, потому что степень и даже наличие интеллекта в данном контексте не представляет собой проблему. Ещё более радикальна вторая параллель, так как живущий в мусорном баке философ — «герой», «воин», и его сила воли и мощь духа противостоят и даже противоположны аристократическим ценностям. Но всё равно они, как и эти ценности, суть сила и мощь, тогда как тут они снова оказываются не представляющими интереса и не составляющими проблему, ибо им противопоставлены немощь (не только тела, но и поступка, и мысли, и духа). Ну и, наконец, последнее: именно значимость совершённого приводила к киникам адептов: речь шла не о каких-то житейских мелочах, а о посмертной славе, но вот апостольские слова отдают предпочтение не просто безвестности и тривиальности, но уничижённости, то есть забитости и никчёмности. Социальная разрушительность этого текста сопоставима лишь с логикой шахидов: «вы трясётесь за свою жизнь, и она для вас высшая ценность, а мы, смеясь, расстаёмся с ней, так как она ничто в мире, которым правят неверные». Так мы, приближаясь уже непосредственно к теме нашего рассуждения, не можем удержаться от двух напрашивающихся параллелей: киников с романтиками (от позднего Гойи и Блейка до Бодлера и Вагнера) и раннего христианства с ранним авангардом (кубизм, атонализм, dada).
        Тут, однако, приходится снизить градус пафоса: любой живущий за пределами координат масс-медиальных «актуальностей» помнит, как легко фундаментализм (например, раннее христианство) присваивается «левым» интеллектуализмом (эпоха Константина) и авангардисты-революционеры (Ориген, например) вытесняются на обочину модернистами-эволюционерами (каковыми были, скажем, «каппадокийцы»). Собственно модернистский пафос (в отличие от авангардного) и заключён в подключении нового к старому как следующей, закономерной и неизбежной, а потому законной стадии.
        Большой культурный (или контркультурный — неважно) проект того, что, кто-то совестливо избегая помпезности, а кто-то манерно ломаясь, называют «постмодерном» и который в первом порыве был не менее революционен (отказ от канона, отказ от иерархии, отказ от любого ~центризма, «смерть автора» и т.д., выразившийся в скандальных формулах как «хватит литературы мёртвых белых мужчин»), ждёт та же судьба: деконструкция, в результате которой произойдёт его социальное обезвреживание (идейное разоружение). Однако радикальное переустройство ценностной лестницы нам обеспечено (возможно, её заменит лифт).
        Но зададимся вопросом: так ли уж оно неоправданно, это каноноборчество? Не есть ли в этом также нежелание повзрослевшей цивилизации повторять одни и те же ошибки? Чего стоят списки поэтов-лауреатов Великобритании, лауреатов единственной в дореволюционной России Пушкинской премии? Какой интеллектуально честный человек согласится с тем, что в первое двадцатилетие ХХ века европейскую поэзию определяло творчество Сюлли-Прюдома, Фредерика Мистраля, Джозуэ Кардуччи, Вернера фон Хейденстама и Карла Шпиттелера (первые поэты-нобелиаты)? А какой пошлостью веет от превращения гениальных невротиков (nomina sunt odiosa — удержимся от имён) в государственных героев и чуть ли не в учителей церкви? A преподавание в школе только поэзии своей страны?
        Наконец, главное: каким мы предполагаем увидеть канон, долженствующий сложиться после окончательного обрушения перекрытий (никакой, даже капитальный, ремонт тут, увы, невозможен) в нашем поэтическом отделе национального Мусейона? Какие принципы лягут в основу его архитектуры?
        Мы предлагаем исходить из двух равнозначных для течения процесса его участников: читателя и поэта. Начнём с социологического портрета того, кто на рвотном языке маркетинга называется «потребителем поэзии». Тут одновременно мы занимаем крайне пессимистическую и крайне оптимистическую позицию. С одной стороны, поэзия перестанет читаться, на этот раз уже окончательно, теми, кто в разных терминологиях фигурирует как «средний класс», «мелкая буржуазия», «интеллигенция» и т.д., поэтому любые проекты по тривиализации культуры, как то: памятники, музеи и мемориальные квартиры, теле- и радиопередачи, даже многотиражные книжные серии, вроде недавней «Всемирной библиотеки поэзии» издательства «Эксмо», навсегда уйдут в прошлое. Но с другой стороны, одновременно с уменьшением числа читателей, вероятно, возрастёт их искушённость6. Это оптимистическое (увы, не для самого читателя, что явствует из нижеизложенного) предположение основывается на позднесоветском опыте неофициальной культуры, когда антисоветские настроения в довольно раннем возрасте вырывали человека из «нормального» социума с «нормальными» интересами, развлечениями, знакомствами и т.д., провоцируя на совсем иной градус серьёзности решаемых проблем (прежде всего, нравственных, мировоззренческих и эстетических), исключая из рутинных для социума в целом процессов и договорённостей, маргинализируя и, одновременно, сублимируя.
        Второе прогнозируемое нами качество: читатель русской поэзии станет дву- или трёхъязычным: в глобалистском мире7 будет уже невозможно сохранить то, что сегодня называется «национальным». С одной стороны, оно будет тонуть в канализационных стоках трэш-культуры, инспирируемой мировыми корпорациями, всё более и более подминающими под себя государство с его институтами, с другой — во всё дробящейся эскапистской мозаике «локальных идентичностей» и «групповых дискурсов». Но и это обстоятельство, несмотря на всю апокалиптику складывающейся картины (примат невыборных центров власти над выборными), может положить начало тому здоровому, что способно вдохнуть свежие силы в того самого постулируемого нами искушённого читателя, а через его ожидания и в поэта: поэзия на родном языке изначально будет встроена в мировой контекст, покончив таким образом с провинциальностью.
        Делая отступление от основного рассуждения, зададим себе вопрос: что же оставит подобный читатель в гипотетическом каноне от современной русской поэзии, более того, от классической русской поэзии, какая выстроится авторская иерархия? Мы предполагаем, что ответить на этот вопрос можно только вообразив себя впервые знакомящимся с русским поэтическим корпусом (так же, как кто-то из нас знакомится с неизвестным ему до этого корпусом: грузинским, армянским, финским...).
        Что прежде всего будет неинтересно? То, что мы уже знаем. Зачем нам армянский Блок, если свой Блок уже есть, или грузинский Лермонтов? Интересно будет то, чему нет аналогий, что уникально, что выражает национальное своеобразие. Исходя из этой посылки мы прогнозируем уменьшение интереса к Пушкину, Лермонтову, Тютчеву, Блоку, Ахматовой, Бродскому и увеличение — к Николаю Некрасову, Клюеву, Хлебникову, Маяковскому. Затем, чрезвычайно притягательно синхронное участие (а не эпигонское повторение) в общеевропейских сложных художественных проектах (Мандельштам, Айги, Всеволод Некрасов). Ну и, конечно, экзотика. В нашем случае — «советская» цивилизация с её вывернутыми наизнанку по сравнению с «общечеловеческими ценностями» отношениями, позволяющими увидеть человека в необычном, порой весьма продуктивном, ракурсе (например, в поэзии Ольги Берггольц)8.
        Перейдём теперь к поэту. Здесь задача усложняется: совершенно очевидно, что ни социальная роль, ни психический склад человека подобных занятий никогда не был един. Это бросилось в глаза первому же исследователю интересующего нас явления, разделившему поэтов на «возвышенных» и «грубых»9. На многих поворотах истории есть соблазн привязать социальную роль поэта к касте или сословию (поэты-воины, поэты-жрецы, поэты-шуты), на каких-то — скорее сосредоточиться на психическом складе, по разному ориентирующем личность в сходных обстоятельствах (анахоретство/богема).
        Нам кажется, что в связи с отчётливо наблюдаемым во всех сферах наступлением на социалистические завоевания в Западной Европе эпохе грантово-стипендиально-премиальной формы функционирования поэзии приходит конец. «Восстание масс» явно сменяется их диктатурой, и никаких дальнейших стимулов для воспитания себя на требующих труда и дисциплины и не дающих никакой ренты «высоких» ценностях нет не только у них, но и у опоры всякого конформизма, «среднего класса».
        Пожалуй, именно здесь у России и Восточной Европы есть некий уникальный опыт, который, похоже, скоро придётся перенимать ранее более благополучным. Это опыт тотального противостояния социуму, потому что, конечно, никакого кровавого тоталитарного режима после 1953 года ни в СССР, ни в странах Варшавского пакта не было, а в большинстве советских республик и на Балканах «народ и партия» действительно были едины.
        Подобно тому, как в позднесоветском Ленинграде возникла параллельная «вторая действительность» со своими самиздатскими журналами, семинарами, выставками, квартирными чтениями, но, самое главное, параллельное общество со своей системой ценностей, в которой советская карьера была не привлекательнее, чем термы и лупанары для первых христианских «свидетелей», сейчас даже над самыми благополучными из европейских обществ нависла угроза стандартизации, и, похоже, на ближайший исторический период альтернативы ей нет. Какие-либо опоры из-под того, что могло бы поддержать, в частности, поэзию, окончательно выбиты: гимназия уже разрушена, сейчас идёт доламывание университета.
        Как будет существовать поэт в ближайшее столетие? Что будет его кормить? Как будет происходить его взаимодействие с читателем? Кроме модифицированных форм Самиздата, кроме узнавания своих по оговоркам и случайным цитатам, кроме совершенного дистанцирования от «жизни», не просматривается ничего. Ну и конечно, политический радикализм. И, вместе с ним, радикализация ценностей.
        И в заключение. Всегда хочется найти авторитет в прошлом как дополнительный аргумент. Эзра Паунд, чуть было не приговорённый к смертной казни в демократичнейшей из стран, кажется, довольно внятно высказался по поводу будущего поэтов:

                                в этой стране вы беспомощны и одиноки
                                вы по-прежнему в рабстве

                                вы разбились,
                                одичали, сгинули в провинциальной глуши,
                                встретив лишь недоверие и клевету

                                возлюбив красоту, вы умирали от голода,
                                безоружные против правил,
                                беспомощные перед порядком

                                вы не умели изворачиваться,
                                домогаясь успеха,
                                вы умели лишь говорить,
                                каждый раз заново, не тиражируя самих себя

                                обладая столь тонким чутьём,
                                вы разбивались о мнимую учёность,
                                зная всё из первых рук,
                                вы встречали ненависть, глухоту, недоверие

                                задумайтесь:
                                я выдержал бурю,
                                я проложил дорогу в изгнанье10.
                         

        1 Во всём должна быть упорядоченность, пропорциональность. (Гораций. Сатиры. 1.1,106)
        2 πόγων φιλόσοφον ου ποιειборода не делает философа.
        3 Sunt certi denique fines — всему должны быть границы (Гораций. Продолжение предыдущей цитаты).
        4 Банализированный образ Герострата отделён от его осознанного шага в смерть.
        5 Откровение 3,15-16
        6 Впрочем, читатель (как и поэт) на какой-то момент может исчезнуть вообще: см. историю Средних веков.
        7 Как бы он ни был враждебен автору этой статьи.
        8 Отсылаем к двум нашим статьям: Перипетия и трагическая ирония в советской поэзии («Новое литературное обозрение», №59 (2003); Концепт «современности» и категория времени в «советской» и «несоветской» поэзии («Новое литературное обозрение» №62 (2003).
        9 Аристотель. Поэтика. 1448 b.
        10 Эзра Паунд. Оставшиеся. Перевод Евы Каллио.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service