У стихов Ольги Мартыновой есть одно свойство: они заманивают читателя в ловушку, притворяясь тем, к чему он готов, что он успел полюбить (и тут даже неважно, русский это читатель или немецкий: ведь Мартынова, пятнадцать лет живущая в Германии, сама переводит свои стихи на язык этой страны). Дело и в почти-свободном стихе, на чью скрытую, но оттого не менее отчётливую и тонкую ритмическую структуру указывают появляющиеся на нужных, тонко просчитанных местах рифмы, но главное — в разомкнутой структуре её стихотворений, относительной (и мнимой) внятности первого лица, разговорной интонации (у читателя сохраняется иллюзия, что лично ему нечто рассказывают, сообщают). Но такого читателя ждёт разочарование. А можно сказать и так: его ждёт нечаянное чудо. Он ненароком услышит рассказ, обращённый не к нему, и не о том, о чём он ожидал. Но рассказ этот стократ увлекательнее и богаче ожидаемого. Голос Ольги Мартыновой мы долгие годы слышим рядом с голосом Олега Юрьева — но трудно подобрать пару столь разных, непохожих поэтов, по крайней мере, в одной литературной группе *. Стихи Юрьева резко выводят читателя из времени обыденных вещей и слов, помещают в жёсткую спиральную структуру, в виртуозно связанных узлах и сочленениях которой отчаянно пульсируют безумные, незамыкающиеся образы. Можно сказать по-другому: это бурное море речи, но случится чудо, нас спасут (как кит пророка, как дельфин певца), спасут и доставят куда надо (а куда — знать нам не надо), таково условие удачи. У Мартыновой бури нет, море спокойно, иногда совсем спокойно, иногда — с небольшими волнами, но и кита-спасителя нет. Корабль, качающийся на изменчивых подводных течениях ритма, может рассчитывать только на кормчего, который не отпускает штурвала. На голос. Буря если была, то в прошлом: Было: сто тысяч таких, как я, С земли поднялись во внезапном огне, Казалось, что не сжигая всё, но наново кроя. Среди голой зимы я очнулся один — А воздух от жара дрожал — Я себя ногами отгородил И щёки руками сжал. Тотем Мартыновой, Кузнечик (в данном случае — Сумасшедший Кузнечик) пускается в путешествие, чтобы найти «край, где покой и роса, и лёгкие небеса» (и опять-таки перед читателем дурацкий соблазн: прочитать это как аллегорические стихи о «судьбе эмигранта») — и вроде бы находит его, но для поэта плавание продолжается и продолжится всегда. Новый Улисс, Улисс в женском обличье, Улисс с голосом сирены обречён смотреть на мелькающие вещи мира с отстранённой печалью, с холодной нежностью, и лишь иногда — с кратким волнением. Это береговая линия, это острова, это подводные горы и башни, как в ханжеской, но пленительной книжке Клайва Льюиса. Куда выплывет корабль, мы не знаем, и сам поэт не знает: ведь Бог, Судьба и Случай пьют чай с сухариками, и кто знает, кому из них выпадет сегодня «поиграть с людьми». Особых чудищ в этом море нет, но есть страх так и не доплыть до неназываемой цели. Но что это за цель? Куда ж нам плыть? Может быть, это море сна? Тогда кое-что становится понятнее. Снится всё: похожие на настоящие Рим, Вена, Венеция, Кипр, и альбом со старинными гравюрами, и Гёльдерлин в своей башне, начинающий речь цитатой из Введенского, и Введенский, и Эпикур, которому поэт рассказывает, что такое ген и гормон, райские врата, у которых топчутся постаревшие одноимённые девочки из Корнея Чуковского (и — хочется продолжить список: арапские цари... жиды, богатыри... кто там ещё был?). Сон временами чёрно-белый, линейно-отчётливый, иногда — расплывчатый и почти красочный; иногда — строго логичный, иногда — на грани абсурда. Снится и то, что внутри всех этих вещей, — и тогда-то и приходит короткое волнение, и рассказ старого морехода превращается в безумную детскую песенку: 100 000 маленьких тигрят Терзают сердце целый день, 100 000 пчёл вокруг жужжат И собирают липкий мёд. Снится и то, как всё это появилось: Время — клубок, из которого тонкие пальцы райских работниц ткали вечные сумерки рая. Так мало пряжи у них уходило, такой лёгкой была работа: густое золото небесного края, его отраженье в прудах, шмели, свалянные из той же нити (её хватало ещё для мёда, для яблок, для круглых глазок змеи, — так просто было выткать в этих садах живущую неподвижность, что пальцы теряли сноровку, и однажды клубок, ускользая из рук, покатился, покатился. Так перепутались нитки, как будто бы ткач израсходовал в ночь весь райский запас и в нас этот клубок превратился). Два образа пронизывают всё творчество Мартыновой последних пятнадцати лет — море и рай. Море — понятно, откуда это. Два любимых поэта, спорщики, друзья-враги, полузнаменитый и безвестный (и ныне обречённый на полуизвестность чьим-то иррациональным жульничеством), оба заворожённые морской стихией. Море! Море! Морда гроба! Вечной гибели закон ... Можно сказать так. А можно: море время сон одно скажем падая на дно И, пожалуй, это будет ближе к истине. Море — это сон, и море — это время, которое Ольга Мартынова как будто и не пытается останавливать. Она просто плывёт по нему во всех направлениях. Словно ей никакой закон не писан... (а во сне он и не писан, кстати, потому-то и нужен поэту сон). Плывёт и хочет доплыть до его, времени, истоков. До потерянного рая. Вот и ответ на вопрос. Рай — вот её вторая тема. «Память о рае», как сказал поэт уже чуть более близкого времени, который тоже (эпиграфом) присутствует в её стихах. Мне кажется, что в стихах Ольги Мартыновой не случайно с самого начала, с 80-х годов было довольно много животных: не только кузнечик и бабочка, но и кошка, и журавль. Они волновали её своей невинностью, и, значит, причастностью к райской неподвижности, к до- и безвременью. Намёк на эту священную неподвижность хранит для Мартыновой и искусство, и прекрасные города. В «чугунном саде» из её стихов угадывается Петербург с его знаменитым художественным литьём, но прежде всего это — не сам рай, но его странный двойник, искажённый кривым зеркалом сна прообраз. Таков в самом первом приближении, на мой взгляд, поэтический космос Ольги Мартыновой. Чтобы понять хоть что-то о нём, необходимо прочитать не одно и не два её стихотворения: она не принадлежит к поэтам, полностью демонстрирующим свою вселенную в каждом тексте, как солнце в малой капле вод. Те черты поэтики, с которых я начинал, должны бы, по идее, облегчить публикационную судьбу её стихов — но из-за внешних обстоятельств (прежде всего из-за жизни за границей) это произошло лишь в очень незначительной степени. Между тем эти же самые черты, быть может, мешают многим сегодня в полной мере оценить масштабы и своеобразие её дара. Есть большие поэты, резко и во внешне ощутимых формах противопоставляющие себя господствующему стилю эпохи, есть — побеждающие его изнутри, меняя смысл и внутреннюю логику «приёма», если это формалистическое выражение уместно. Мартынова принадлежит к числу вторых. Развивая «корабельную» метафору: она, можно сказать, огибает земной шар на своём непрочном на первый взгляд судёнышке и приходит в ту же точку, что близкие ей по духу, но далекие по формальным признакам поэты, — только с обратной стороны. * Речь идёт о группе «Камера хранения», у истоков которой Ольга Мартынова стояла в Ленинграде в середине 1980-х, вместе с Юрьевым, Д. Заксом и автором этой статьи.
|