Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Поезд. Стихи
Стихи
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
Поэты Самары
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2006, №2 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Проза на грани стиха
Сладкий прижор

Виктор Iванiв

Таблицы Брадиса

        Часовой механизм издал скрип, словно кто-то отворил створки стеклянного полдня. Ласковый шёпот воздуха был слышен у лип. Прилетевшее облачко чуть разлакомило. Хотелось петь, но горло онемело от слабости. И чем светлее, чем заметнее становилось прибавление дня, чем головокружительнее летел жаворонок, чем выше было просиявшее солнце, тем мрачнее делалось на душе, будто попавшей в длинную и тёмную тень.
        Таким, как он, следовало запретить прогуливаться. Хотя был ли он? Кто это едет в троллейбусе, касаясь спиной нагретой кожи кресел, их холодных и блестящих, потных ручек? Сердце и было не на месте, поскольку физия создана для того только, чтоб её начистить. А ведь он считал окружающих не более чем сухофруктами, которые утром ещё как-то держатся, но обмякают в дневном кипятке и вечером становятся наподобие сладкого компота.
        В детстве он проводил перед дверью часы, сквозь замок дуло и доносились звуки шагов в подъезде, и нельзя было отвести глаз от замка, он стоял и прислушивался, затаив дыхание, пока не онемеют сердце и ноги. Постоянное напряжение слуха, укрупнение его в приливах вызывало мучения души, прикованной к месту невидимой за дверью тенью. Тогда он отходил и включал телевизор, где чёрно-белые дикторы вели сводку, и перед глазами проходили узбекский хлопок, взрывы в Неваде, и затем были подвижные и мигающие фигурки английского языка, первый год обучения, и он забывался на короткое время. Но потом наступал перерыв, и появлялась страшная надпись «не забудьте выключить телевизор» с тревожным писком, и в груди как-то само обмякало, и вот опять он стоял у двери, у двери. Казалось, вот-вот из послеполуденной пустоты раздастся голос, и картонка двери отпадёт, и шагнёт в проём фигура, но только прежде он умрёт от страха.
        И теперь, когда он вспомнил об этом, то взобрался на табуретку и вынул с антресолей пыльные жёлтые таблицы Брадиса и начал сверять по ним свою жизнь. Крючки и стрелочки нацелились на года, синусы и косинусы подмигивали из углов. Пронеслись перед глазами комнаты, где он жил, и графики заполнили собой рисунок на обоях, буковки на фамильном столовом серебре сложились в его фамилию и имя. И не мог он уже остановиться, поскольку такое охватило его веселие, как будто дух насмешливый вселился в него, заставляя въедливо разглядывать рисунок своей ладони.
        Линялые тучи налились чернилами. В воздухе замерло эхо и тонко лопнуло, как мыльный пузырик. Раздевшись до трусов, склонился он с высоты своих длинных и тощих ног над ведром и принялся за мытьё полов. Зеркало их просветлялось под мокрой тряпкой, и, подобно конькобежцу, скользил он между пылинок и сора, легко и подвижно. Не так, как в детстве, когда, сидя на корточках, он долго вглядывался в каждую былинку, брал её на палец и подносил к глазам, и бережно удалял её каждую. Боялся он тогда, что если останется хоть одна соринка, то обязательно кто-то из близких скончается.
        Было это после смерти его дяди. Тогда мама долго не могла сама готовить пищу, и начали ходить они в разные кафе, которых теперь уже нет. Но никак не мог привыкнуть к общепиту. В долгие тёмные утра, накрывая в школьной столовой, выставляя гранёные стаканы с чаем в ровные квадраты, когда ещё раз просыпаешься среди запахов супных, хлебных, молочных, пробуждалась тошнота в скрытом зевке и сглатывании. Распахивалась большая дверь, и с улицы заносили обжигающий холод, от которого болело лицо, как от матерных слов и от страха смертного боя, приносимого с запахом пацанского пота.
        Иногда домой приходил дядя Миля, похожий на лилового лысого человечка, сидящего с отмычкой на кортах у сейфа. Человечек этот магнетически притягивал к себе, в голове начинало кружиться, а откуда-то из области паха разливались по телу невыносимая тревога, сладкий ужас и слабость. На вопрос о здоровье он говорил: «Тихо, вода», — и, закатав рукав, показывал наколку. На кисти его руки вены, казалось, образовали синее солнышко с расходящимися лучами, а на каждом пальце была выведена буква его имени. Когда его спрашивали, где он живёт, он отвечал: а мы в Бразилии! Означало это, что он бродит где-то по свету.
        Мать его говорила в последние годы жизни на одних матах и умерла в сумасшедшем доме. Когда же вернулся из немецкого плена отец, она, увидев его, выронила вёдра, приняв за выходца с того света.
        Со школьных лет поднимался он рано, и собиралось их таких человек восемь, курили, здоровались — те, кто вчера участвовал в питии. Теперь же пил он один, выкладывал старые фотографии, чокался с ножкой шкафа и гордо произносил: пить одному значит пить с мёртвыми! Шея его при этом удлинялась, как у диплодока, как у двуглавой химеры, и сладкие слова начинал произносить он. Но слова-то эти были устроены как пилюли — оболочка у них сладка, а содержимое горько. И когда он произносил: «я скорблю о пчёлах», — и тянулся к кранику винной коробки, глаза его темнели от горя. И затем он попадал в длинный, как пищевод питона, коридор, который неизменно приводил его своей туманной тропой к светящейся витрине ларька, где было видно дно у самых тёмных бутылок, а этикетки горели, как горят, наверное, в космосе платоновские идеи.


        

Письмо

        Сел он ещё полусонный в утренний трамвай, с его бормочущим покачиванием, с его утрамбованным ходом, и выбил этот трамвай из головы все мысли, все чувства в душе. Он вышел на солнечную луговую площадь, пробуя землю ногой с подножки. У здания почты синелись ящики. Он бросил письмо в выемку, и оно громко стукнуло о дно.
        Он писал девушке в далёком городе, девушке, чей голос был сладок, чей локон был долог, чьи глаза были глубоки, как колодезь двора, в который глядит запамятовавшая лететь голубка. Но письма его были сенильными, хотя и написаны детской рукой, послюнявленной синей ручкой. Бывает, что влюбляешься на расстоянии, и тогда не то ещё начнёшь проповедовать. И он проповедовал разговор двух душ, проговариваясь в любовный заговор.
        Начиналось письмо так:
        «Душа моя обычно спит, и только её верхушечка, которую я именую здесь умом, находится в бдении. Но вот начинает пробуждаться она, и входит в соприкосновение с тенями других душ, бросаемых мне тобой. Но я не могу просто так созерцать эти тени, — чувства, бывшие в дрёме, в оцепенении, открывают глаза мне, и сердце моё сокрушено, и гляжу я жестоким воспламенённым и мучительным оком, и, как при жаре, при горячке, хочется мне смежить его, но я продолжаю смотреть, сожалея и плача, сетуя и покорствуя, властвуя и повинуясь. И моё тело становится болезным, и какое-то облако закрывает верхушечку ума, и безмолвно душа рассматривает прутики и грозит».
        Дальше было больше. Он покачивался на стуле, и, пока рука его выводила крючки, к нему ластилось её имя, и это толкало его на томительное рассуждение о природе имён:
        «Зачем нам даны имена? Прелесть есть в самом назывании, и кажется, что душа отзывается на голос, столь привычная к своему имени. Как капсула, в которой лечебный состав, как колыбель, в которой блаженный ребёнок, как голубь, что спускается с небес и осеняет твою главу при крещении, как могильная табличка с её мажущим или уже полустёртым шрифтом. Лев, Герман. Мечта. О далёкой гербовой Германии, о символе сердца Христова. Как огонь, загорающийся над головой апостола, начинающего сквозь треск хвороста понимать все языки, и нарекать, и благословлять, и проклинать. Как оцепенелый образ возлюбленной, пахнущий аптекой, гальванизирующий душу и умерщвляющий плотское. Как слово богомудрой девы, сошедшей со страниц глянцевого журнала, на которую молятся все безумцы. Как фамилия-ярлык, принесомая в жертву, фамилия общая для сотен и тысяч, фамилия ложного братства, реестра государственной переписи, сумрака отдалённого сходства».
        Но под конец решил он взять трагическую ноту:
        «И до смерти смеялся я, и наелся я жизни этой сегодня. Только вчера расстались мы с моим другом, а сегодня пришло известие о его смерти. Вчера со старинным и возлюбленным моим другом мы пили мадеру на скамейке во дворе с веночками или венчиками, так что его опять пронял тремор и он зяб, слушая о моём корпоративном воцерковлении. Он один понимал мои намёки, все мысли были о тебе одной. После мадеры была ритуальная в целом трапеза с торжественным объеданием, и был я совершенно счастлив от одного только общего борща, как давно не бывал ни от чего счастлив».
        А Седьмого ходил он в Вознесенскую церковь, что стоит возле цирка. Было много богомольцев внутри, а росписи напомнили ему христианские комиксы. Нехитрая торговля и сборы для нищих происходили там же. Вышел он с мутным сердцем, полным синей мути. И прямиком отправился на вокзал.
        Вот он показывает билет кондуктору и садится в поезд, и думает, как она встретит его, как улыбнётся и как обнимет, как будто не знает, что не было её никогда на свете.


        

О сладком

        Из здания тюрьмы, не той, что с двойным двором, а той, что образует крест, зэки выбрасывают записки, кладут в бумажку кусочек хлебушка и выстреливают их с помощью трубочки в оконце. Девушки ходят их подбирать.
        Каких только не делают нынче конфет! На родине Фета выпускают «Фетовские», до того жители гордятся своим поэтом. На золотистой с розовым обложке струится сквозь ветки деревьев осенний солнечный свет, и узорная надпись говорит: съешь меня как причастие. Ещё делают конфеты «Память», специально в память об усопших. Отведав конфет поэтических, мы стали вспоминать кладбищенские фамилии, с тех кладбищ, где ещё земля свежа.
        Алкоголиков с некоторых пор называть стали «фетисовцами». В памяти звучит незабвенный голос покойного Евгения Майорова: «Фетисов проходит по левому краю!» Вот так и они, всё время проходят по краю. А как похожи голоса братьев Майоровых! — тонкий высокий, как будто перекованный, голос Бориса, к нему привыкаешь только к концу второго периода, как будто одному из братьев удалили аденоиды и гланды, а другому забыли. Неизгладим один голос, а второй — только этому подтверждение.
        «Фетисовец» стал позже называться просто «фетом». Когда ему надо встретить на вокзале или в аэропорту девушку, он за две недели начинает звонить ей, говоря: «Когда ты приедешь? 14-го?» — и так каждое утро, когда просыпается, только чтобы не пропустить назначенный день.
        Фетисовец называет конфеты «сладкий прижор». Иногда съест сладкого, задумается и вздохнёт.
        А потом расскажет: «Отчего ты такой худой, ведь ешь ты много? Ем-то я много, а вздыхаю ещё больше!»


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service