Каждый сам себе клетка и сам себе голосистая птичкаВот реки торопливое тело дёрнулось зыбко. И скатилось с него муравьино-мушиное лето: Расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске. В зазоры межвременья вписана опись райского сада: Кашка, пастушья сумка, петров крест, лютик, ромашка. Щебёнка, Кирпичная крошка, строительная катушка. Чёт-нечет в оранжевом треске: На лету птичка божья хруп такую ж коровку, Но не ест, а счастливые точки считает на латах: Играет с товарками — а у кого многоточней букашка. Ну и съедает, конечно, И свищет, птичка эта божья мыравьино-мышиного цвета. Так безмятежно, небрежно. Башня Гёльдерлина
I Затворили мне темницу, дали мне остаток дня и помутневшую страницу. Не нора, потому что вверху, но всё же — дыра, Дупло. Дребезжат на ветру флюгера́. Светло. Золотым снурком-закладкой пасынок света по стенке скользит, немощный лучик с пугливой повадкой коня. Здесь комната на плоть надета, которой нет. Плоть, надетая на душу, что себя не любит больше, исчезала, тридцать лет, и ещё три года, и ещё три года, точила свет. Деревья из быстротленных, но дышащих стенок смотрят в нетленный, но бездыханный покой, девять шагов по прямой и пятнадцать — дугой. Получается лук, в котором стрела-гёльдерлин недвижим, дребезжат на ветру флюгера́. II Даже мыши, и те не сгрызли бумаг, непонятных их носам, недоступных их наитью, даже вредных их усам. Даже новые стены впитали отсутственный запах. Но, ведя мизинцем по раме, натыкаюсь на судорогу — высохшей птичьей лапки, что царапала в ужасе сонное небо тридцать лет и ещё три года, и ещё три года — призрачных пальцев. Дребезжат на верху флюгера́. о, Диотима! о, мышь. Исследования в стихах (2)
Если взглянуть за усталую нежность природы, увидишь усатую нежить — Рябина ль сердцами зернистыми во многопалых ладонях бренчит раздражённо и глухо, Или рыбина рябью выводит строку, которую так же не нужно читать, как считать ку-ку, Во всём безглагольность, приманка для праздного слуха, Обманка язык её острый, двуострый, Душа её — слепок бездушный и люк безвоздушный. Так думала я, обходя мои реки и горы, поляны и рощи, A воздух бумажный разъезжался от сырости пёстрой. Так погадай же на гуще копейной в своих облаках, — Просили ручьи и холмы, луга и чащи, и загоревшийся воздух бумажный. Дегустация вина в средневековом монастыре
Кто-то первый сказал: «Вот, Смерти подобен виноградарь, что срезает лозу, — кровь пускает в подземные вены, в катакомбы, где бочки-тромбы и сок течёт по ножу»? Т. е. до Косаря Смертью был Виноградарь. Он кровь (в) пускал в венозные подвалы, где в бочках-тромбах сок густел, и там, в подземных жилах, горели свечки, плакали сверчки, монахи пьяные следили, чтоб кровь воскресла, а со стен смотрел воскресший, как пример вину: пусть, мол, оно возьмёт в себя вину тех, кто в себе вину нести не в силах. Вот в ужасе монах монаху: «Толкни меня, когда я весь усну. Ведь Он — будь Жнец он, Косарь, Виноградарь — не сводит с нас кроткого ока, Его вертоград... ветроград... корабь на горе арарат... благовестивый вертеп... горит у меня в животе. Mне страшно, что свечка погаснет, что воздуха нам не достанет, в привычном приличном похмелье плывёт бочка в земле-подземелье. Mайн готт, она — как наши братья в римских катакомбах, а Он скользит наверху — строкомер винограда в руке, как по свитку бежит карандаш, здесь срежет гроздь, там лозу с завиточком, там подчеркнёт, зачеркнёт, здесь усы пририсует, то к кавычкам он склонён, то к точкам, а мы пьём, прижимаясь щеками к колючкам, ключочкам, клычочкам, пока не уснём». И монаху монах отвечал: «Нет, весь ты не уснёшь, доверившись вину, Но я тебя толкну». 1-й монах: И тленья убегу?
|