Из цикла «ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ»*Один из местных, я его не знал, мне указал назад, где оседало зарево. Вокзал перегорал в закат. По трое, как стреноженный табун, их выгнали туда, где в рукавицу, растолкав толпу, дышали поезда. Впотьмах образовали крестный ход толпа, конвой. Кишел червями света поворот булыжной мостовой. Небытия распахнутый очаг предместьями небес был разворочен. И початый чад свисал не здесь, но в самом пекле, что, на первый взгляд, есть отраженье дел вполне земных. На переходе в ад фонарь горел. *Человек бурятский, сырой лицом, серый лицом. Выношенный отцом двубортный выглядел молодцом. Выглядел на потом. Затем, что перемена тел. Простыню перегона тянул вагон за вагоном. Было пурге невмочь ступу в воде толочь. Коммунален, как мысль слепца, плацкарт с головы, с конца. Серочь, обморочь. Запах вод. Шорох звуков и их поход дальше, в проход. Духу дышалось и там, где нет. Щерился узкий свет. Бурят подумал, что жизнь была дольше пьянки, когда она исходит, так и не нащупав дна. — Ну-у-у, дядя моя! — он сказал себе и сыграл на губе. Ночь легла в молоко. Стрелец молча глядел в люберец-елец станции и перемены мест. Плакал ребёнок, и был так мал, что был девочкой и не спал. *Мы жили до войны. За кадром, разбитый вдребезги закатом, шёл перелесок, и оттуда, как краевед с запавшим веком, глазело сумрачное небо в густую глухомань земель, ведущих к озеру. Ночами мы раскрывали место в книге, где был перезаложен палец, и вчитывались. И в обнимку под утро вслушивались в цокот подков на улице, идущей от рынка за город, к баракам и перегону, где доныне, как мелкий вор в горящей шапке, бежит за поручнем осинник. Октябрь чадил. Туман початый свисал над городом в долине, как чад свисает в чан. Мы жили здесь до войны. Нас больше нет. *Ты жил в вагоновожатые временца жадных, поджатых старцев, стираных мойдодыр, табачку на понюх, на троих пьянца, хлебца загодя. Горвокзал байды пёкся в долю с бульбой из вещмешка о равенстве. И раздавал пешка, отпустив электричку жестом или плевком, куды макаров гулаг не гонял. И проездной истёк. Вагоновожатый умер в полупустом плаще. На подъезде к Моздоку, нажав на стоп, время вышло не сразу, а вообще. СУЛИКО
На глазок, это небо слишком для Сулико велико. Сходящее в местное, в молоко подойника, в сад за сараями, всю, всего забирающее её, его. Эта неба грузинского подтекающая звёздами клеть. Зола, жаровня, ссыпанная на голову всему, чьё устроено зренье зреть день и ночь впредь. И стадо проходит, хрустя и стреляя звёздами по селу. И Сулико говорит тому, что в целом известно Господу одному, ей же — своею частью, так говорит она: о, какое же это одиночество, без отдыха и без сна добывать на небесной пашне пригоршню звёзд в поте лица, этот небес овёс, о небесные мать, семья! О, какое же это одиночество — понимать себя! И Сулико засыпает, и снятся ей дом без окон, стен и дверей и сад без растений и без зверей. И небо, разинув рот, засыпает с ней. ПАСТОР
Облака надышали себе луну, полынью, нет лунку, всего одну, совсем немножко, одну не жалко. И трут рукавом полушалка. От вагонной лампы темным-темно. Ты откуда, пастор, зачем, куда? Для чего вагонное трёшь стекло, если есть и паспорт и чемодан? МОЛЧАНИЕ
Лампочка на двоих. Снег заметает в щель. Просто так говори. Не спеша, вообще. Не изменив лица, произноси слова. Без начала, конца. В голос или едва. В городе Навои почта. На почте кум. Просто так говори всё, что придёт на ум. Жизненный кум в пальто. Шляпа, в руке печать. Будем молчать на том. Молча молчать. Молчать. * * *
Как мне хочется цвета, свойственного последнему из предвоенных лет. В полупустой стране велосипед и утренник, солнечник и маис, и станет куда толповатее, видит Бог, если судить по тебе и мне. Куда ведёт твоя из видимых сверху дорог, можно спросить у встречного, чтобы добыть огня. Не обязательно, впрочем, его пролог близок твоим итогам. В этом же свете он видит тебя, меня до последней пуговицы, трещины на сапоге. Будто по сапогу возможно судить о ноге и её последствиях. Словно по причине того, что случится в дороге с тобой, со мной всё имеет значенье: пуговица, сапог, сбрасывается ли тень, светит ли звёздной тьмой то, чем за этим светом станут тюрьма с сумой. ВЫ ГОВОРИТЕ
Вы говорите: падение нравов, а я говорю: радение нравов. Вы говорите: падение правых, я говорю: падение песо. Мы сидим, чтоб не соврать, у озера Титикака. Внезапно, как тень гиганта, сумерки покрывают эту земную область и озёрность, и вдали от нас, собственно говоря, растут московские облость и озорность. Что нас объединяет, вот это загадка. Некая общая нота звучала б изрядной натяжкой. Русскость? тогда нас 150 миллионов. Но нам так хорошо вдвоём, что чужд даже кельнер. Мы прогнали его, и теперь некому убрать омара.
|