Эрато — Кавафисукуда деться от чубушника, беглого бреда, сводного брата жасмина, изжевавшего воздух? со связанными за спиной руками, на коленях, он охрип, застыл с пеной у рта и молчит в ступоре об июне, разбрызгав по сучкам страдания о четырех лепестках, великолепный, в золотой середине лета, державный как Герлен, Шанель № 5. кусты разрослись, захватили полнеба, и дрожит продуваемый ветром чертог, расшитый пахучим крестом, трепещет, скользит по зелени парус, тремор крючков на нотных линейках отдаётся в висках, музыка повсюду, но с креста не сходят живым. три недели, не больше, длится делирий, медовый месяц, средоточие красоты, густо собранной в солнечном сплетении веток. как подвески на люстре, дрожит душа от такого соседства, подглядывая за создателем через жалюзи, узорчатые просветы в листьях. в сладкое решето сыплется синева изразцом голубых минаретов, соперников бирюзы в чистоте цвета. но и в тени не укрыться от жужжанья этих пчёл, облепивших руки, плечи и кривые мизинцы куста венценосного. куда и откуда идёт бесноватый Меджнун, обращённый в цветенье? лучи выжгли на лазури подвенечное платье из тюля, фелонь и смокинг из кипящей слоновой кости. паденье Дедала, штопором вошедшего в воду, взбило грозди. куст искрится коротким замыканием. не поцеловать, нет, дотронуться только бы взглядом до зрачков, гагата, вправленного в белый оникс склеры. совершенство оглушает, вроде теплового удара, вальс по стеклу босиком. красота смертельна, как обоюдоострая бритва, чубушник в наших широтах полпред жасмина, сам же он любит полуденные страны, дурман воспетый на фарси, вдохновитель образов, словно гашиш в кальяне. дрожащей рукой лист выводит на грифельной доске строку, как зной испарину на лбу, и огонь написанное молоком на бумаге. любовь к Фрэнку А., собеседнику птиц и полевых лилий, сокрушительнее расстояния от Фароса до Ассизи. пилигрим, быть может, вернётся просветлённым, но моложе вряд ли. не заглядывай на дно души и стакана, — кабатчик выдурит твой золотой. но куст не послушался, и облитый отхлынувшим валом, захлебнулся цветами, эпилептик в падучей, распластал на траве крылья павлин в белоснежном ознобе... просите счастливый случай, чтобы он вынес вас на другой берег, подальше, пусть не увидите больше ваш захолустный остров в Эгейском море, но избегнете удушья в духовке сумеречной эпохи, кораблекрушения в тине и иле. раки сожрали Посейдона, из стоячей воды торчит киль обглоданной костью. «Эсперанса» вычеркнута из реестра судовладельца и догнивает на свалке. Саргассово море тушит любое движение, оно гибельно, непроходимо, целиком из густых водорослей и мелей, опорожнив флакон с беленой и наперстянкой, лирик валяется в коме в спальнях Аида. от его пророчеств вставали крашеные волосы в шиньоне Коры, хозяйки борделя. Эллинский мир обречён, ну так что же? тем его драгоценней осколки. лишь в музейных витринах уцелеют орлы и штандарты, прекрасны мрачные на закате кипарисы, и нет лекарства, Константинос, от левкоя и эвкалипта на террасе, и от сна о Фрэнке Ассизском, не пейте из следа лопатки на простыне, козлёночком станете, жажды не утолив, сладок цианистый калий в миндале и абрикосовых косточках, в третью стражу ни души у колонны Помпея, в старом порту огоньки, как при Птолемеях. у бёдер такой же абрис, что у инжира, округлости из спелых линий вычерчивают плод, губам себя отдавший на закланье. по шее и затылку перебегают пальцы, будто слепой читает. гитара, бёдра, две гитары. две пары внутрь обращённых ягодиц. на фоне сюзане дуэт, зажмурился багет. рептилией ползёт клок лунный от легендарного руна в Александрии кто-то да не спит. Ферназ оплакивает союз Ахейский, и вопрошает о будущем Сераписа. в облаке курений поэт забылся под кустом жасмина без барбамила и капель белладонны, нырнувши в мудотень залива. без мака веки слиплись, тяжёлые от грёз о шее Фрэнка А., его ушах — резных камеях, «дозорный увидел свет»... масло догорает в лампе. но на то ведь поэты и греки, Агиос о Феос, чтобы из отчаяния ваять гимны. ЕКАТЕРИНА ФУРЦЕВА В ПЕНЬЮАРЕ СМОТРИТ НА ГОРЫ В КИСЛОВОДСКЕ
Скажите, живущим на рожках улитки — что нужно оспаривать людям? Бо Цзюйи (пер. Л.Эйдлина) прохлада сгустилась, а я опьянела, хризантемы под оградой в тумане намокли, осенние лебеди все улетели, но с ними мне не было писем. поздней осенью накануне ноябрьских праздников живу на госдаче беззаботно, бюро, резолюции — ну их в жопу. мечтой улетаю за солнцем в Пицунду слушать цикад голосистых, два дня уже газет не читаю, и не знаю, что там ТАСС заявляет, кого назначили, кого сняли. зачарованная красной листвой на юге готовлю доклад отчётный, душа горит, пить хоцца, хоть Шанель глотай, дождусь глубокой ночи, и наслажусь игрой на чжэн и цинь. деве с берегов Ло кто отдаст одеяло? поэты далёких эпох что знают про барак и матрац, на котором, сжираем клопами и вшами, зэк грезит о женской ласке? впрочем, я проведу вечер в северной беседке в разговоре с луной, пешим этапом ползущей по небу, как изнасилованная охраной девка. прислуга ушла, и одна я в опустевшем доме. тоскливо в холодной спальне, пью ночью на озере в бамбуковом домике чачу, сменив гимнастёрку на шиншиллу, без конвоя смотрю на нефритовую дорожку на водной глади. все настигнуты птицы, и становится лишним лук, а всё-таки нет покоя, сверчок на стене ткать тёплое платье зовёт, но мне не спится. вертухай, видишь, как шевелятся драконы расшитых знамён, опять провожаем мы знатного юношу в путь, назначила его зав. отделом культуры в провинции дальней, на коллегии встретимся мы на квартальной только через полгода, тридцать птиц пролетело, и на месяц зима придвинулась ближе, так нежданно, так вдруг превращенье и нас постигает, пятилетки мелькают, а не стало светлее, в очаге моём хворост горит, и свеча не нужна, за окном непогода, луна волдырём надулась, потонула в тумане, висит в темноте над башкою кулак, архипелаг гулаг, архипелаг говно. это было недавно, это было давно, даосские божества пусть нас рассудят, где она, обитель блаженных? я немного пьяна, ну и что? Дунай, Дунай, а ну узнай, где чей подарок, к цветку цветок, сплетай венок, пусть будет красив он и ярок. НОЧНЫЕ БДЕНИЯ В РАКОВИНЕ ГУДЕЛО
Сахара сказала: я бесконечна, и моя желтизна совершенна. Сахаров отвечал: а разве песок не форма материи, перетёртой терпением? дело даже не в смелости, а в точке зрения, сталактит сверху, сталагмит снизу, сосульки с пола, угрозы с карниза, и пробел для света между смыкающимся камнем, затворились ставни, кровать на пружине ползёт к потолку, чтобы сделать из спящего мужчины, ж-жу, полтазика тёртой калины, лопасти и ножи мелькают перед носом, мы в соковыжималке. Сахара: я смеюсь над любым допросом, самые острые косы затупятся перепахать мои просторы, мои волосы золотисты и бесконечны. из ниоткуда: а кто сказал, что мы вообще что-то? так, горстка пыли, в лучшем случае Каракумов, неоновая рыбка в мутном аквариуме, светляк за серым стеклом террариума, обитатели коего стали ископаемыми. Сахара: ...аемыми, ...аемыми, пересыпаясь через край стакана сахаром шелестящим. ОРАТОР РИМСКИЙ ГОВОРИЛ: Я ПОЗДНО ВСТАЛ, И НА ДОРОГЕ ЗАСТИГНУТ СУМЕРКАМИ БЫЛ
набрав в рот песка и камней, Цицерон говорит: море море море, о tempora, о mori! разжую камни, проглочу песок, но услышит ли кто человеческий голос на фоне прибоя? сколько ораторов, сколько разбрызгано литров слюны и переведено чернил, а имеем ли что? возможно лишь понимание, что мысль изречённая — ложь, вернее ложь обо лжи, и сорок бочек арестантов, софисты, риторы, председатели компартий древнего мира, милая пиздобратия, слышите рокот прибоя не перекричать, и даже самые голосистые через час хрипнут, а до захода солнца и шептать устанет, заебутся. море море море, пена волн, промокательная бумага на столе завотдела, бесконечна, всесильна, потому что она верна, кубометры обрушиваются на берег в гвалте неугомонных чаек, кричу и перехожу на театральный шёпот, чтобы закалить голос и изречь миру новую правду, от напряжения глаза лезут на лоб, и надулись жилы, вопиющий на пляже, оставь пустое — для чего напрягаю связки? цвета калифорнийского заката смыкаются с запахами кипариса, левкоя, магнолий, как сказал бы поэт, нездешний вечер, за океаном ночь, спят холм Капитолийский и Красная Пресня, по ЦТ показывают под утро очередную серию очередного фильма. море море море, корабль на горизонте обмеряет залив, углубляясь в гавань, жаль, мне уже не плавать, тридцать пять, а устал, путаются в голове имена Тамань, Малибу, Тмутаракань, наорался, что там литературоведы кричат Томы, Томы, Овидий, цикута, удивили! а прожить и сдохнуть в СССР не хотите? вот я завёлся, распалился, а даром, голос может слегка и поставил, а о чём говорить? речами утопленника не откачаешь, все заврались: и Одиссей, и проститутки сирены, сильно качает, хоть и живу по привычке, пойду на чай к Максим Максимычу и маленькой Вере, море море море * * *
1август, ты зачем сжёг листья, — в отомщенье Флора и Лавра, испечённые золотистые склоны твоя мирная жертва? луга скошены, стерня и сухие стебли колют подошву кеда. а за лето столько случилось. в мае всё пело, на светлое Христово Воскресенье пекли куличи, разговлялись. Пасха торжественна, как цветенье фруктовых колхозов, нечаянная радость под Бештау. зелень воскресла, воистину яркая зелень. Борис и Глеб сеяли хлеб. князья благоверные и жёны-мироносицы готовили трактора на МТС. в тёплом июне вознёсся Господь в стратосферу, подобно метеостату. после распятия в теле лёгкость. его сияние, как магниевая вспышка, осветило веси и нивы, мы остались одни. кто не плакал на Родительскую субботу, вспомнив о ней в понедельник? память коротка под шестерёнками, боронами суток, недель, в колёсном стуке, замолкающем ночью, и то на мгновенье. июльский снег, тополиный пух, стеной валит в глаза, нос, уши. будто трясут порезанную перину. незаметно и Иван Купала прошёл, и Петров день, начало сенокоса, макушка лета котомкой сползла за спину. во дворах, на балконах расстелили одеяла, шубы, подушки. сушат перо и вату, кофты, шарфы принимают воздушные ванны в отпуске от согревания человеческие зябкости. в тазу пыхтит малиновое варенье. 2 осу заворожила пенка, она прыгнула в булькающую сладость, как философ в жерло Этны. июль, выбиванье ковров, влипанье в сахаристую вязкость лета, засолок, засушек, компотов. в квартирах страда, комбайном рычит пылесос, и четыре конфорки выдают на гора из мартена повидло в разгаре побелки, просвет робко снится прикорнувшей у печки в угорелом хозяйстве, в отдалении возвестили колокола о Казанской, отошли абрикосы, налились чернилами баклажаны, ну куда от них деться? и Ильин день прошёл, и Преображенье Господне в виноград, яблоки и кукурузный початок, арбой, нагруженной урожаем, проезжает Успенский пост, тяжелеют лоза и маслины, щедр Спас на плоды, но уснули сморенные жаром полевые цветы, на костёр поднимается август, старовер очищенья взалкавший в огне. Гай Юлий Цезарь Октавиан, у ягодно-овощного месяца ваше имя, говорят вы были не очень счастливы, но нельзя желать сразу и безмятежности и полной чаши. астры и георгины облепили Марию, как улей пчёлы, кортеж похоронный оглашает рыданьем дорогу. Успенье, окончание жатвы, прощайте равноапостольная Мария Магдалина и учителя словенские Кирилл и Мефодий. в хомуте из двенадцати месяцев мы плывём через светлый омут. Царица Небесная, который из двенадцати учеников дороже сидящему посередине? * * *
открытой раны тёплое ядро гулять по проводам натянутым над небом мужчина любит ночь а ночь ушла за хлебом на подоконнике повис кометы невод галактика шушукает за дверью подслушивает в щёлочку а за окном темно он дышит кролем отмеряя воздух сосредоточенно в постель лицом шрам на плече и разворот лопаток углы локтей косили над разведённым мостом колен на подматрасной трапеции кроватной был Понедельник? кому какое дело! недавно спящий здесь любил другое тело и излучал тепло из простыней в открытый космос на вокзале застыло пылится пальмочка в зеркальном зале астронавт с эмблемой ДОСААФ в полёте орбитальном над миром крошечным анально-вагинальным ты взял ли вазелин в галактики иные стремительный атлет?
|