* * * О. Мексиной Зашкурит ветер суховейный ночное небо добела. От португальского портвейна весь вечер голова светла. А с юга облаком косматым летит над каменной грядой не то Осама с автоматом, не то Хоттабыч молодой. Блажен, кто мыслит скрупулёзно, блажен, кто портит общий фон, кантуясь в скверике морозном, где по субботам марафон. И если каждому — по вере за строгой выслугою лет, мы остаёмся в этом сквере, как тот философ без штиблет. Как тот, присевший на поребрик с газетной вырезкой в руке, пока бравурный марш колеблет отрепья флагов вдалеке. * * *
В джинсах-шароварах, в кофте с капюшоном, с рюкзаком в заплатах на спине, хорошо краст-панком с пафосом тяжёлым рисовать граффити на стене. На дверях продмага, на табличке «Welcome» ставить крест фломастером лихим и ещё чего-то — снизу шрифтом мелким — манифест панковый или гимн. Через две недели выйдет из запоя легендарный Корки-гитарист с материалом новым для экспромт-забоя и татуировкой «Чёрный Принц». Он читал когда-то пару умных книжек, плюс — про хари-кришнов ерунду. Пояс брюк болтался ягодицы ниже; выше крыш парил свободный дух. Через две недели мы пойдём дворами (подтяни штаны, фломастер смой!) к хари-хари-кришне, хари-хари-раме, незнакомой улицей — домой. * * *
За хорошее поведенье год за годом на День Рожденья неврастеник дядя Кирилл книжку толстую мне дарил — в тёмно-синей обложке с медным ликом Барда, зело надменным, «внемли, сыне, моим речам» говорившим мне по ночам. И смеялся дядя, приблизив взгляд в очках, качал головой: «Ваш ребёнок — вылитый Изя». Точно — Изя. Только живой. Соскребали добавку ложки, рюмки чокались пур-ле-фам. Но глядел в пустоту с обложки непрочитанный корифан, будто знал, что пора на выход в мир и в люди, которых нет, наугад отличать живых от оживающих в каждом сне, где катарсис сродни катару, в слове «адрес» есть корень «ад»; в будний день сдают стеклотару ветераны всех илиад. * * *
Когда причаливают лодку харонову к крутому берегу Восточной реки и грузят ту или иную херовину, бычки за уши заложив, моряки, психоделичный дядя, спешившись с велика, с другого берега им машет рукой и смотрит, как выносят шлюпки из эллинга. И густо фабрики дымят за рекой. Сентябрьским утром взгляд, от ветра слезящийся, он устремит туда, где пристань и шлюз, и напевает не лишённый изящества, ещё с Вудстока им запомненный блюз о том, как много нужно этого самого для просветленья в мозгах, а для души одна любовь нужна, и музыка, заново в ушах звенящая, и горсть анаши. Так напевает он, и в образе Хендрикса уже является Харон мужику. В преддверье ада речка движется, пенится, любовь и музыка стоят начеку. * * *
Не потому, что пели об одном, а потому, что о другом не пели под музыку в устройстве заводном, под тиканье часов или капели, я верил, что и в мире мы одни, что мы самодержавны в этой нише, где ветер нижет чётками огни, на расстоянье между нами нижет. Я говорил: не дуйся, не хандри. Будь счастлива, что есть в холодном мире такой размах, есть измеренья три, а по Минковскому так все четыре. Есть в полумасках синих фонарей надсадный блеск моей земли случайной. Кухонный свет. Ты режешь лук-порей; свистит на плитке обгоревший чайник. Кухонный свет. Подсвеченный глазет. Киароскуро пасмурной субботы. Определи на глаз икс, игрек, зет и вычисли объём своей свободы. Пусть, как слепой, включавший в спальне свет, я не устану верить по привычке в развёрнутое измеренье сверх тех трёх, что мы из мирозданья вычли. И пусть оно останется за мной, когда сорвётся с кондачка пружина и музыка в игрушке заводной невесть каким безумьем одержима. * * *
Слышишь, замерло. Полки Митридата Божьим промыслом ушли на Левант. Смерть, как шарик целлулоидный, когда-то закатившийся под пыльный сервант: при уборке генеральной, последней обнаружится — с годами расчёт. Расступается туман многолетний. И восточная река не течёт. И не жалуется тучный романтик чинодралам на свои векселя. И, наверное, живёт в банкомате добрый Гудвин, просветленье суля. Перед ним, как пред музейным киотом, — человеков неизменный ранжир. Это «autumn in New York, early autumn». Дальше нет тебе пути, пассажир. Дальше юности моей отторженье и подземки потайные ходы. Облетевших тополей отраженья шелестят под верхним слоем воды.
|