Вступление во ФранкфуртКогда мы вступали во Франкфурт далёкой весной, был вечер сквозной, перекрещенный фарами в дранку. Колонной сплошной, словно фарш бесконечный, мясной, — вот так мы вступали во Франкфурт, вступали во Франкфурт. И, этим сплошным людоходом к обочине смят, ярился нам вслед и рычал отжимаемый транспорт, когда мы вступали во Франкфурт в тот памятный март, когда мы кишкой бесконечной вползали во Франкфурт. И веял сырой ветерок из опаловой тьмы, и нёс над толпой перезвон по возможным утратам, и я растворён был в реке одинаковых «мы», и чудилось мне, что обратно не будет возврата, хотя впереди над колонной, в скрещении фар, парил, словно блик, через годы рентгеновский снимок, где мог различить я, всмотревшись, свой будущий фарт, друзей очертанья, любимых — реальных и мнимых, и — если напрячься — возможно бы, я разглядел скопленья разлук и невзгод, мне пока неизвестных, и стало бы ясно, что Франкфурт — ещё не предел, что Франкфурт в судьбе моей вовсе не худшее место! Мой жребий тогда приоткрылся, как веер из карт, но я был наивен, не верил ни фарту, ни в карту, когда мы вступали во Франкфурт в тот памятный март, когда мы весной отдалённой вступали во Франкфурт... * * *
Бывает иногда, я вижу будто въявь, сквозь полный благоют и общий марафет: шталфюреры СС, как чёрная пиявь, витают над страной в крылатых галифе, ощер из черепов на проплетях кокард, и марширущих прущ по крупам хорони, и выхлестную длань, и Барбароссы старт, просевшего гузном от грыжущей брони, повисельную стерь во затхую живой в грязницы гаубийц, в прицельное очко, крематери детей, и сатаниска вой, и орган убия со спусковым харчком, воссущие смеречь любские закрома, под жим прозектора, вскрывая голутьму, и полую луну, сходящую с ума от танца лебедей в смертеющем дому, и выскалы сирен; и рукопашню жён, ногих отроказниц раскравленные врозь — вот что бывает мне, когда я погружён в небытие, что бысть могло, но не взялось... В концлагаре Назарет
Затемно спрыгнешь с нар, выглянешь из окна: здравствуй, холодный март, серенькая весна! Меж ледяных кулис месяца бледный чёлн; ежели смотришь ввысь — значит, не весь заключён. В концлагере Назарет есть карцер и лазарет, и склад непрожитых лет... Здесь всепогодный дождь, здесь межсезонный снег, но если чего-то ждёшь — значит, не вовсе зэк. Шли трудовой поклон свету родных долин — образ твой, отдалён, стирается там, вдали. В концлагере Назарет вышка как минарет и дефицит сигарет... Ночью в морозный прах зво́нок затворов клац, и стынет в прожекторах оцепенелый плац. Под вешней луной томись, письма читай меж строк, тогда не возникнет мысль, что жизнь — это тоже срок. В концлагере Назарет год за́ два идёт, нескор, и всё черней на заре проволочный узор. Соплеменник
Был похож он и на зэка, и на австралопитека; что-то вякал, что-то мекал недогрызок человека. Обесцвеченной породы, как животное пещеры; набок свёрнутый при родах, меж ушей лоснился череп. Он шмурыгал нос обвислый, он вращал гляделки-бельма и свои четыре мысли излагал хренораздельно. Омерзительно обыден, ублюдительно бездарен — — перл развития увидев, дарвинизм отверг бы Дарвин. Увидав, как он на пузе пятернёй скребёт по шерсти, от беспочвенных иллюзий исцелился б Чернышевский. И, узрев его из чресел воспираемый мясисто... — — всяких мыслей о прогрессе б устыдились прогрессисты! Завод «Промкабель»
Там, где у города в печёнках завод «Промкабель», заплесневелая речонка плетёт зигзаги. Везёт усталая клячонка бидонов штабель там, где у города в печёнках завод «Промкабель» Завод «Промкабель» как короста, свербит, неистов, трамвай звенит за поворотом своим монистом. Его монисто и серёжки, цыганский бубен оправлю шарканьем подошвы о сходни буден, пройду под дымкою нечёткой к знакомой бабе, там, где у города в печёнках завод «Промкабель». Праздник в Эммаусе
Христос в Эммаусе! Забудем свары, кляузы и осквернённую супружнюю кровать; спрячь, террорист, свой неизменный маузер — — Христос в Эммаусе! Давайте ликовать! Свет озарил всю нашу жизнь короткую, кто впал в столбняк, кто повалился ниц... И вот банкир целуется с сироткою, а Муся-бандерша разогнала девиц. Христос в Эммаусе! Достоин благодати ли, иль только отпущенья и поста? А тати, лицедеи и предатели спасаются в отхожие места! Христос в Эммаусе... И даже кто незрячий — — прозрился и уверовал — он есть! Спешите граждане, успеть бы встать с карачек! Христос в Эммаусе! Он не навечно здесь... Песнь о Потопе
Пришёл патриарх с заседанья, не чувствуя стоп, на внуков, резвящихся около, глянул осенне. "На завтра, — сказал он жене, — назначают потоп, и ведомость нужно составить достойных спасенья. Присядь-ка со мной. Ты, сноха, на минуточку выдь. Есть мненье такое в верхах о любимом народе, что было бы лучше его вообще утопить, поскольку народ в этом виде и на фиг не годен. Как рыбы в ухе, проварились, погрязли в грехе, ударились в пьянство с развратом, в постыдное скотство, муссируют слухи и верят любой чепухе, плевать им на принципы наши и на производство. Разверзнется небо, и грянут ручьи с вышины, смывая в тартар преисподний постылых уродин... Тем временем мы, дорогая, с тобою должны путёвку дать в жизнь настоящей, приличной породе. Придёт этот день. Наше судно волна занесёт в грядущее царство добра на верху Арарата! Мы спустимся с трапа на землю и глянем с высот на прошлое наше, где мы бедовали когда-то... Без кровопролитий и слёз обошлось, без войны. Решали верха — а они, как всегда, неподсудны. Чего же ты плачешь, старуха, ведь мы спасены! Готовь домочадцев. Смотри, вот билеты на судно". Письмо архангелу Гавриилу
Архангелу Гавриилу пишу — ветеран труда, о всяческих недостачах послание сочинил; писательство мне немило, и если берусь когда, то, значит, нельзя иначе, архангеле Гавриил. Давно нахожусь в отставке, не занят и не женат, готов за любую малость поднять ветеранов рать, но безответны главки и несокрушим сенат, лишь в небеса осталось плакаться и орать. Пойми, до чего мы дожили, ежели до сих пор кладут требуху в котлеты, а мясо крадёт мясник! Удобных скамеек нету, а как нам прожить без них? Куда пойти молодёжи, кроме как под забор? Блуждают слухи понуры промежду широких масс: министра взяли в оковы, с ним девок целый загон, захлял источник культуры, и полон пивной лабаз, мерзавец наш участковый, ему не сносить погон... Архангелу Гавриилу от ветерана труда: Ты вникни в эти заботы, народный архангел наш, ведь непосильно чернилу выразить иногда, нужон здесь до чего ты, надёжа наша и страж! В подкормку чужим народам обозы ушли добра, запущены наши пашни и не хватает благ, простаивают заводы, к тому же из-за бугра властитель ихний продажный показывает кулак. На пастыря враг настукал, как будто он для подруг на деньги честных трудящих везде понастроил вилл. Пришёл дознаватель с сукой и нюхали всё вокруг, возможно, чего обрящут, архангеле Гавриил. Ударь с небесного лона по ихним тупым мозгам, чтоб воротили рожи на опыт чужих земель! Везде разврата салоны, и столоначальник хам, и некуда молодёжи, кроме как на панель! Да будет сигнал засчитан, архангеле Гавриил! Шипит мировая нечисть, и бряцают господа, но мы под твоей защитой, под сенью могучих крыл, и твёрдо за всё отвечу я — ветеран труда... На реках Вавилонских
Под сладкий бздынь украинской попсы сидели мы на реках Вавилонских, страдая, как и наши праотцы, от проявлений идолопоклонства и чуждых веяний. Сухие русла рек под маревом полуденным дрожали, и мимо брёл какой-то человек, тащил под мышкой тяжкие скрижали, и мы при виде этого заржали: — Скажи, отец, ты от низов? Едва ли, не дотащить оттоль столь тяжкий груз... Да, по всему видать, ты ненормален, раз подрядился в Киевскую Русь доставить пуд очередных скрижалей! Сядь, отдохни от подвига, чудак, послушай, как поёт Марыля Хряк... Но пешеход с досадой отвратил свой потный лик от праздных лежебоков и, по всему видать, настроен был брести куда-то далеко-далёко... А текст прикрыл! Так кутают тротил подалее от бдительного ока!.. И тут наш табор, дружно взбеленясь, вскочил на ноги и орал, как резан: — Постой, подвижник! Если не для нас свод заповедей, стало быть, исчез он из нашей жизни ввек! На руслах рек сухих как нам прожить, о человек? Ну, подскажи, что делать нам, учитель? А тот рукой махнул — да что хотите! — и скрылся меж палаток и телег. Западные люди
Западные люди родятся в целлофане, женятся по факсу, умирают в срок... Западные люди — не то что мы с вами, они для нас типа стерильных недотрог. Западные люди для нас вроде судей, они нам арбитры от Колымы по Псёл, и чего неладно — замечено будет (а у нас неладно почти что всё). Западные люди точны в еде и в блуде, повсюду там серверы, миксеры везде... Это мы шуруем, как слон в посуде, западные люди — они не те... Нас за то лишь терпят западные люди, что качаем нефть им; за лес, да за газ. Западные люди не очень-то нас любят. Мы, по правде, тоже не любим нас... Моему городу
Город мой серо-лиловый, крупнопанельная гать, стоящий доброго слова, раз больше нечего дать! В далях твоих цвета стали нынче петлюровский флаг, тучи над городом встали, не разойдутся никак... Нынче мне можно признаться, ты ведь мне это простишь? В дружбу столетних акаций верилось трудно, и лишь после известных знамений, после нежданных невзгод, ты мне доверчиво — «Женя!» — выдохнул в нынешний год. Знай же — что дальше ни грянет, бомба рванёт, или мор от разложившейся дряни твой обезлюдит простор, в вены ль тебе записная сволочь запустит крысид, — — ты позвони мне. Я знаю слово, что нас воскресит. Луна и нарком
Из высочайших царствий, чуть серебрянкой тронув, в скверике Луначарском Луна чарует клёны. Искоса, словно Саския, стан изогнувши лирою, медного Луначарского взглядом чарроризируя. На пьедестале барски извалян Луначарский в позиции полусидячей над книгою — не иначе задумался (верный признак) о судьбах соцреализма... Но галочий скоп, мослы деля, выгваздал лоб мыслителя, поэтому лик наркома выглядит незнакомо. Пируют, не понимая, как тяжко наркому в мае! В прозрачном лунном сопрано лень полусонной нимфы. Луна напевает: "Странный выбрали псевдоним вы"... Она говорит: "Луначарский! Вы, вроде б, из янычаров; сверкните клинком изогнуто и в Совнарком, инкогнито: "А ну, выходи, кто сдуру взялся стеречь культуру!" В мареве белых вишен нарком сидит, неподвижен, но где-то внутри, как от чарки, весьма разогрет Луначарский. Цитатой или цикутой он бы сразил нахалку, но боязно почему-то и почему-то жалко. На эти подколы, просьбы бросить бы ей что веское (неважно и то, что бронзовый, что сердце холодной железкою), грубое, словно жернов, чтобы зашлась в истерике... Но — до того волшебно в пристанционном скверике! Ах, этот майский воздух, так незабвенно тёрпкий... Аукают тепловозы у сортировочной горки. Между стволов в подмазке (мадеполам по-майски) парами ходят в парке девушки-луначарки... Помедлит Луна — и снова флиртует с бывшим начальством... Ах, как прекрасно весною в скверике Луначарском! Мыльный пузырь
Разрисован и вызлащен улетающий шар, дар натуры немыслящей и затей малыша. Из пластмассовой мыльницы, из купели чудес будто ангел умильности, возлетая, воскрес, отрицающий начисто банно-прачную брать: коль родился сиятельством, для чего же стирать? Будто за ухо выволок, невесомы как сон, из утробности выварок и распутства кальсон искромётные истины под младенческим лбом, утопая в немыслимом, уходя в голубом. Фигура Памяти
Фигура Памяти состоит из нескольких частей: из дальней, ближней, а также части, недоступной обозрению. Она изваяна из бесплотного материала — — дымчатого, подвижного, газообразного, временами обретающего невероятную твёрдость. Фигура её подобна статуе Свободы, но, из-за чрезвычайной высоты, невозможно разобрать, что там у неё в руке — скипетр, авторучка или же плод, например, прозрачное розовое яблоко незапамятного лета, омытое ливнем столь давней грозы, что её уже изъяли из всех архивов метеосводок. Фигура Памяти озвучена и снабжена разнообразными запахами; во избежание иллюзий, индуктивных наводок, вдвигов сознания, пьедестал её обнесён чугунными цепями, тяжко провисающими из пасти гранитных львов, которые, в свою очередь, что-то мучительно напоминают.
|