* * *Ерушалаима кладбищенская строгость и костный прах в составе плит. Вот Божий град: ни потрясать, ни трогать не думает, и трусить не велит. Нигде не ощущаешь резче отцовскую неласковость Творца, первичность мысли, первозданность речи, обыденность конца. Но я люблю прохладу горных рощ, светящийся бугристый камень. И древних букв естественная мощь мне родственней церковных вертикалей. Я чувствую, что высота бездонна. И как на фреске голый Вакх, мне чуть смешны Младенец и Мадонна — с коронами на головах. Народные танцы на улицах Тель-Авива
Движущиеся вместе, но каждый сам по себе. В общем хлопке и жесте — дань единой судьбе. Толстяки и тростинки, прелестницы, горбуны Ритмом либо инстинктом в целое сведены. Танец простой породы, музыка третий сорт. Дружные повороты юбок, рейтуз и шорт. Что-то в этом от хлёстких — с пеной наискосок — Волн средиземноморских: рядом, через песок. В окриках диск-жокейши — скрытый сержантский лай. Славный и богатейший кем-то придуман край. Танец идёт под песни. Окрик необходим. Танец делают вместе. Но танцуешь один. Ни одного сефарда — разве что йеменит. Грудью, врозь и попарно... Что ж мне кровь леденит? — Горя неизречённость? Преодолённый страх? Гордая обречённость? Призрак «узи» в руках? Кто-то придумал танец. Город. Народ. Удел. Кисти плывут, взметаясь, над перебросом тел. Обувь стучит о плиты, волны чертят зигзаг. И словно глаза закрыты — при открытых глазах. * * *
Я русский, еврей, украинец, поляк, я стык четырех психологий. На мне в галицийских пшеничных полях скрестились четыре дороги. Стояло местечко на стыке дорог училищем братства и розни. Я верил, что братство — господень урок, а рознь — это дьявола козни. Я пел с литургией в церковном чаду: я славил Христа воскресенье. Во мгле синагоги, открытый суду, я плакал под кантора пенье. Я видел деревья и пыльный майдан сквозь окна цветные костёла. И я никому ничего не отдам — ни слова, ни вздоха, ни стона! То сердце моё, и любовь, и тоска, и жизни блаженная сказка. Я верил, что нежность моя — на века, а злоба — минутная маска. Я верил, что нас Провиденье свело — сойтись не достало лишь силы. Я помню, как братство травой проросло из братской забытой могилы. Я куст винограда, возросший вот здесь, на этом единственном склоне. И в гроздьях лиловых особая смесь — редчайший букет благовоний. Спасибо, Всевышний, что к правде ведёшь по страхам, обидам, потерям. — Четырежды предал, — я слышу галдёж. Отвечу: — Четырежды верен! В Галилее
Якову Шехтеру Галилейские библейские горы. Аисты над гробом Деборы. Тихо. Обрывисто. Шелестят листья ли, перья ли аистят. Мелочь на карте. Но здесь пространство вдруг выстреливает из ранца — и ты качаешься отрешённо над неизвестным видом Хермона. Собран петлями серпантин для открывания новых картин. И так же — петлями — собраны даты. Спросишь: «Где ты? — звучит: «Когда ты?» Тёплой коркой чёрного хлебца — хрусткий говор здешнего плебса. Я, господа, чужак, но и вы — первые всходы травы. Недостижим, хоть на карте помечен, колодец веры и древней речи. И от бессилия хочется крепко бить кулаками о землю предка. Боль не поможет. Бог не простит. Камешек дрогнет, аист взлетит.
|