ЧЕШУЯ ДРАКОНАIНочные посетители подъездов, зажимающие рты кошек руками в непрокусываемых перчатках. Фонари, расставленные в убегающей перспективе, озаряют нищие города инфернально-желтеющим мраком. Если б я оказался на юродивой улице, вымаливающей отпущение грехов у безмерно палаческой площади, подсовывающей мусоров, проституток и гастролирующее жульё бесчисленным солдатским затылкам брусчатки, вкопанной стоймя, стеречь мавзолейное оцепенение крепостной архитектуры, я ощутил бы себя в утробном уюте мезозойской зоны — нары крыш заполонили бы горизонт и косматая животнотёплая родина, с отмороженной ледниками головой, крошечными глазками просыпающегося мамонта, бесполым косматым пахом, скрипящим песками пустынь, наполнила бы меня своей длящейся бесконечность смертью и шорохом смыкающихся папоротников. IIГоловорез стоял на мавзолее в трескучий мороз в небольшой толпе упырей. Слева и справа надёжные вурдалаки смыкали лапы в косматых аплодисментах. Тепло перекатывалось по сапогам и обнимало дряблые ляжки. Зоркий труп, пронизывая взором гранитные ярусы и панели из лабрадора, видел упыриные мошонки, как видит фруктовый сад отравленный суслик. IIIУлица впадала в улицу. Я оглянулся и увидел их в пирамидках слабого света. Они растворялись, как горстка жёлтого сахара в стакане несладкого чая. IVПрошлое казалось некой картиной, на которой шевелились женские тела лепеча, вздыхая, вздрагивая, исходя бисерным смехом, разворачивающимся как небосвод объятием. Мрак забирал женщин квадратом то загустевшей, то зализанной крови, просвечивающей сквозь стекловидный лак. VПыльная улица, на которой всё больше мёртвых. Закат обожает пылинки — плавает на невесомых лодочках, ходит на ресничных ходулях. Ока течёт лимфатической водой и трупным мазутом барж. Запах табаков трубит в бело-розовые дудочки, и цепи ржавеют и понтоны качаются. Отец прыгает коньком по квадратикам. Я смотрю в его газету из нарисованных слов. Он-то разбирается в этих муравьях, в чешуе дракона. VIСтранно, но жизнь как-то не запомнилась, как зрители в маленькой киношке «Прогресс» на Советской улице, когда приходишь в заполненный зал — видишь лица, встречавшиеся в переулках, трамваях; тушат свет и ещё пустой экран ждёт мешанины зрелища, а эти мерцающие овалы, обращённые к нему, скопом стоят в твоих глазах подсолнухами Ван Гога, но ты не помнишь ни одного. ГЕРОЙ
Я не жил в городе, где разводят мосты, где пейзаж не портит даже конус трубы над красным заводом, там поворачивает канал мармеладную воду, унося из окна чей-то взгляд проверяющий: «Я — жив. Я вижу ныряющий под скулу баржи ржавый катер...» Так, примерно, должен думать герой, отходя от окна в трёхмерный зыбкий мрак, неизвестно куда. * * *
Закатились на небо травяные колёса лугов. Слышишь наркотический шорох расступающейся зелени. Сколько клевера в мокрых гимнастёрках полегло звёздами, пуговицами, розовыми затылками в землю. Сам не больше куста. В резиновых сапогах. Товарищ божьих коровок, бабочек, щавеля. Тебя толкает, пружиня в заплетающихся шагах, прокладывающих траншеи, мелькающая земля. Сверкают голенища, в приклеившихся к ним тычинках, пестиках, трухе, пыльце. Облепляют коленки мокрые пузыри штанин. И взрослые люди воздвигаются на крыльце. Машут руками, но тонут в высокой волне травы, захлёстывающей с крышей дом, с окошками, слепнущими на зелёном дне, за которыми мы живём, живём... * * *
Молодое вино... с ним продвинься ещё на восток, там для глупого сердца облюбован нестойкий шесток, петушком-петушком пьяный мальчик бежит по Москве и лебёдушки белыя крыльями бьют в рукаве. Майский дождик идёт по гвоздочку, по пестику вкось — ускользающий, слишком застенчивый гость, и как звали не вспомнишь, но с кем-то тогда приходил, кто траву шевелил и раскачивал в небе сады. Некто в белых джинах на углу ВТО и Тверской, молодая весна с непомерной тоской молодой, и красивые люди, в намокающих тканях, гуськом сквозь летящие капли проходят висок за виском. * * *
Мне хорошо, ведь я ещё живу. Здесь влажный ветер теребит траву, а чёрный дурачок гоняет белок. Я вижу мой американский сон — в дугу тугую воду гнёт Гудзон, входя по грудь в скалистый берег. Но тень моя песчинок и камней других касается... ну что мне делать с ней, с её безумным промельком мгновенным по выщербленным красным кирпичам, там воздух льнёт к моим плечам уступчивым волнением нетленным. Там в сентябре земля уже черства. Стоят на цырлах русские слова в пространстве сиром, в кожице гусиной. А хмуроглазая с утра толпа в жерло метро, у век моих, у лба торопится по улице старинной. * * *
Луна по осенней воде, как по ладони, гадает: — Что случится со мной? скажи, не смущайся! — Не горюй, молодой, — а серого глаза бойся. Голубой воды опасайся журчащей. — Что в голубой воде нехорошего? Скажи, если можешь! — С облака снимут звезду, на воду положат. Птица будет кричать, расширяя крылья. Другое небо тебе упадёт на плечи...
|