Отчество победыОкружающее — мое содержанье. Как сотрясенье мозга: изнанка черствого неба, выдохшееся облако, мысль: не только ночью становится слишком поздно... Назад обернулся — узнал: тень тащу в гору волоком, где подземные силы корни деревьев ворочают. Страх во мне — это значит, я его самодержец. Не наоборот. Но мне не нужна победа, так как она упрочивает победу того, что когда-то меня победил-поборол. Избавь ее притяженья... Туда, где я сам себя выше, сподручней идти налегке. Куда? — объясненье отдельное: нас ни на шаг не приблизили к пониманию жизни расщепленье атома, скрещивающиеся параллельные. А там, где окончилась мысль, и в небо — отвесный обрыв, — дорога решает значенье превратного рва — пред вратами Небесного Царства... Отнюдь, открытую дверь не открыть. И нету дороги другой, кроме дороги обратно. И потому эта схватка. И поиски над головами того, кто верх одержал в позапрошлом... Сожженное горькое мясо на месте изломанных губ угловатых... Но все равно у победы — отчество побежденного. Держава-твердь
Мы живем, под собою не чуя страны. О.Мандельштам Чужая беззвучная боль — она ни мала, ни огромна, безвкусна и неароматна, как яблоко желтого воска. Когда человек умирает, то мы удивляемся робко, не верим: наверно, неправда — мы боли не чуяли вовсе. Но он напослед оставляет мозжащую тягу в груди, как будто неведомый кто-то сердце мое отбирает... Глухая державная твердь! — меня от себя отруби — и боль испытай — и поверь, что люди твои умирают. Любимый полуночный воздух — как будто болею — не сладок. Завяз в вычислениях разум: таких не бывает объемов... Слепая державная твердь! — тебя я несу как надсаду. Но тяжесть равна пустоте, если она неподъемна. Я мал, а страна широка — друг друга нам не разглядеть. А надо, чтоб телом своим я чуял ее целиком. И только брусок темноты, откуда вынута твердь, подогнан по росту — впритык... А кто-то стучит оселком. Дорога лежит, как бревно. Шаги меж собою срослись, повисли на мне, как цепа — но я не пытаюсь бежать. А снег под ногами визжит (чужое страдание — слизь?), как будто давлю каблуком незрячих голых мышат. Надсада сгибает все ниже — я вовсе не чую державу. Я снег разгребаю — земля! — в холодные губы целую. Чужая державная твердь сама себя побеждает — восстала дремотою всей — летящие камни уснули. Ни о чем
Сгинь в сон, мысль. А не то я тебя заведу в никудыкино... Я поблуждаю в рассеянности как в саду. И зажгу свечу, как свою звезду. Яркий свет и ночь хороши по раздельности, Как успехи в любви и мечты о них, Как утехи плотские и долголетие. Существуют одни за счет других. А другие те за счет... и так далее. А настанет день — и ему отдашься, будто камень в ладони — куда кидать... Но жить дольше — значит уйти дальше. Вопрос: от чего идти и прийти куда. Слава богу, ответ мне неведом даже... Кто-то ходит в саду — в моей рассеянности — и срывает плоды — дурак! весна же, еще рано, тем более, сады расейские в облаках растут. И намеренья те же их питают, да только не быть им завязью... Мысль, сгинь. Ты — только задержка от незнания по пути к незнанию. Равноденствие
Время осеннего равноденствия, сутки в котором так утомительны, как и любая в мире симметрия, какую нельзя измерить поллитрами. И одинаково весят карманы, то есть не весят вовсе нисколечко. Птицы неведомой почерк корявый в небе исчез, но впечатан отчетливо в раскисших мозгах... А люди где?.. К черту! Словно они все сегодня снедаемы стремлением к смерти, будто комфорту самому высшему... и досягаемому. И смотрит мой кот брезгливо и желто /он право имеет, ведь я не хозяин — кормилец и раб/ — кривлюсь от ожога меж указательным и безымянным, забыв затушить окурок и выбросить. Трудней вообще стало что-то выбрасывать. А может быть, это черта равноденствия, не только года, а жизни? И радости уже позади — впереди сокращенье светлой той части... К черту! — Вторично. Ибо крещенских морозов крещендо, блядь гололеда, в общем — опричнина, в реке черной — судорога, в пути долгом — гады, да мало ли... Тем более, в темной второй половине жизни ли, года — темнее, а значит, тайн больше. И только. * * *
Ночник скорее, а не полуночник. Дышать бы жадно, будто после бегства, и выковыривать изюм вкуснейших строчек из серого сухого текста (теста?) набоковской «Лолиты», Пастернака ли... Да ночи нет. («Да» — «Нет» — как будто дразнятся. И это тайна русского характера, в котором между ними нету разницы.) Который час? Окурочек короткий, как перышко Икара, дым возносит к воскоплавильному светилу. И которое катает свечки из души. А значит — осень уже настала: птицы, люди и деревья лететь готовы (Небо воду мимо льет. А в одах Бродского застыли повторенья, как в зеркалах во всех одно лицо — мое.) — в гнездо Израиля лететь. А я вышагиваю, как будто бы к истокам — к Букварю и Пушкину, пушистому, как варежка... И если это жизнь — то я живу. * * *
Прогуливаясь с тобою по ничейным улицам, и делая вид, что я внимательно внимаю твоим прелестным глупостям, я думал о древних греках. Точней — гиматиях, подобиях простыней, легко снимаемых, а под ними — голо... напряжение и бульканье... И я отвечал невпопад, осеняемый, вернее, осеменяемый кленовыми пульками. Дымилось дыханье мое, будто бы взорваны внутренности. — Весна, как поле боя. И все-таки, гиматии — это здорово: постельное белье всегда с собою... ...Уже потом, когда растворилась ткань, нитки, пуговицы (а место укромное — это то место, где ты не видишь, как видят тебя), а мы с тобой — крохотные, такие, что листья, осенью той опавшие, укрыли — своих — нас, будто двух фавнов. Еще точней, мы напоминали бабочку, и нас разнять — все равно, как в фауне новый вид похерить как нечто сорное... А память о бабочке — как был ею — греет... Что было с вами? — Молчит история. Вернись и спроси у древних греков.
|