Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Остановиться, оглядеться...
О книгах Андрея Полякова, Михаила Гронаса, Дмитрия Воденникова

29.07.2008
Авангард — это способность поэзии (речь идет о поэзии) отвечать на вызов времени. Если нет «авангарда», значит, нет этой способности и, значит, этот язык и эта литература и эта культура обречены. Между тем, пока будет «авангард», то есть пока литература (если мы говорим о литературе) будет способна порождать новые мощные преломления окружающего и переполняющего нас изнутри кошмара, мы сможем не сойти с ума.

Из книги Кирилла Медведева «Вторжение»


        В феврале—марте прошлого, 2002 года по инициативе неутомимого Вячеслава Курицына в Интернете был проведен этакий социологический опрос: 100 литературных деятелей попросили назвать 10 лучших современных поэтов. Результат, опубликованный в «Русском журнале», был весьма любопытен. Конечно, судить по нему о состоянии поэзии нельзя, конечно, речь идет о мнениях литераторов приблизительно одного круга, ну и так далее, и так далее, но кое-какие выводы очевидны. Оставив в стороне дикие, на мой взгляд, заявления об отсутствии хороших поэтов вообще и ничтожном состоянии поэзии в целом, остановим внимание на том, что у нас, оказывается, нет общепризнанного поэта-лидера. Нет такого поэта, кто нравился бы большинству или кого большинство признало бы фигурой, так сказать, национального масштаба. Возглавляющие список Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров и Лев Лосев получили около трети голосов каждый; остальные и того меньше. Нет, оказывается, критериев оценок, общих для всех, нет единой шкалы ценностей: для одних, как и десять лет назад, актуально творчество концептуалистов, для других вечны и незыблемы основы классического стихосложения, третьи устремлены помыслами к новейшему радикализму или к рок-сцене. В принципе, это нормально, вкусы и взгляды у всех разные, но анализ сложившейся ситуации несколько затруднителен. Ну, в самом деле, как можно рассматривать в одном поле Александра Кушнера, Льва Рубинштейна и Земфиру Рамазанову? Никак не получается. Если кони — люди — птицы — рыбы смешались, то взгляд скользит и внимание рассеивается. Приходится вычленять наиболее важные фрагменты картины — часто вопреки собственной убежденности в том, что отдельный автор со своей индивидуальной поэтикой важнее любых тенденций. Поэтому остановлюсь я на трех книгах трех авторов, благо, все они принадлежат к тем, что произвели на меня наиболее сильное впечатление за последние два-три года.
        Первый сборник Андрея Полякова «Epistulae ex Ponto» вышел в Симферополе в 1995 году. По сути, это была юношеская лирика с симпатичным героем, выпускником «нижесредней школярни», пьяноватым филологом, сжимающим в руке стакан с вином. Вторая книга, «Орфографический минимум» (СПб., «Пушкинский фонд», 2001) ошеломляет. С первой страницы, с первой строчки мы оказываемся в каком-то сдвинутом, перевернутом, опрокинутом мире.

            Акация, хочу писать окацыя,
            но не уверен, что возьмут
            ломать слова, когда канонизация
            литературы, где людей живут.

            Не пушечный, хочу найти подушечный —
            мне сильно видно на глазах:
            успенский мышечный и ожегов макушечный
            в отрывках, сносках, черепках…

            Под лестницей-кириллицей скрипящею
            перилицей могу уметь,
            пока ходящею, шипящею, свистящею
            я отвечает мне, что он ему ответь.

        Грамматические связи разрушились, слова разлетелись в разные стороны и соединились заново. Стихи Андрея Полякова — это стихи после взрыва, и это стихи, обретшие свободу, последнюю свободу: можно писать задом наперед, ломать синтаксис, превращать Мандельштама в заумь, а классическое одностишие Карамзина — в насмешливо-иронический призыв, обращенный к малоизвестному гностику («Покайся, Карпократ, до радостного утра!»). После взрыва все можно.
        Вслед за Баратынским Поляков пишет большое стихотворение «Последний поэт»: «Трудно с вами, буквы дорогие,/ мертвые мои, немолодые…» — так стихотворение начинается, и дальше Поляков пишет о закате Европы, о конце христианской эры, об убывании души и находит удивительно точную поэтическую формулу: «Все стало последним, как спичка/ последняя вот в коробке// Душа. Ты ведь тоже привычка —/ почти сигарета в руке».
        Взрыв, разметавший слова и освободивший язык, и есть следствие конца Европы. Конечно, это тихий взрыв, взрыв-процесс, бесшумный взрыв, но от этого масштаб изменений и их катастрофичность не меньше. Впрочем, «катастрофичность» — слово для книги Андрея Полякова не подходящее. Поляков слишком ироничен и Поляков слишком хорошо помнит историю: закат Европы соотносится с закатом античности, с концом древних великих цивилизаций.

            Снова у моря живу, ласкаю мертвые книги,
            слышу движение злаков в моей непогасшей крови.
            Знаю — встает на лице тень неблизкого Бога.
            Сладко и совестно мне так обратиться к Нему:
            — Пастырь годов многострунных, въелся в печень прах Вавилона.
            Воздух Ассирии где? Где Иудеи шаги?
            Тщетно в сетях человечьих буквы Твои попадались —
            страшные буквомечи, редкие буквокрюки…

        Милан Кундера писал, что сегодня европеец — это тот, кто испытывает ностальгию по Европе. Андрей Поляков — европеец, но он живет в Крыму, где сошлись времена и народы, где глиняные черепки и мраморные обломки покрывают землю, что позволяет ему смотреть на происходящее чуть-чуть со стороны.
        С новейшими стихами Андрея Полякова принципиально соотносятся стихи Михаила Гронаса, чья книга «Дорогие сироты,» вышла в 2002 году в издательстве ОГИ. Соотносятся, естественно, не конкретные приемы, соотносятся некоторые настроения в стихах. Так если Поляков пишет о душе-привычке, о мертвых буквах и «развалинах дачи покойного Пана», то стихи Гронаса — это стихи сиротства, исчезновения, истекания, ущерба, одиночества, стихи отсутствия и небытия.

            осень
            сломанный мир на обочине стынет
            никто не починит
            никто не поправит оси
            просто:
            сиди и поддакивай
            пока о тебе разглагольствуют
            родство и сиротство
            и дарят друг другу подарки

         «Сломанный мир» Михаила Гронаса — это мир вагонов метро, мир подземных переходов, вокзалов, мир общежитских коридоров, мир, населенный сиротами, погорельцами, беженцами, нищими. Мир рушится, в мире плохо, метафизически плохо, неуютно, бездомно, одиноко, продуваемо ветрами. Человек в этом мире исчезает, и даже тело, родное его тело не спасет: «Я сегодня остался без тела:/ январь/ вместо меня блестело:/ январь». Лирический герой неотделим от прочих жителей, он такой же, как они.

            ни у кого уже никакого добра не осталось
            холодно стало, а раньше было теплей —
            вот элегия жизни моей
            а правило жизни —
            избегать в переходах нищих, слепых,
            которых сам слепей

        Или как еще более эмоционально сказано в другом стихотворении:

            пусто мне, пусто. сети пустые и письма пустые пришли,
            дети, которых нашли, убежали обратно в капусту,
            в смете нули там, где прибыли, и там, где расходы — нули,
            ой, куда же мы прибыли, куда же нас завели

        Возникает вопрос — есть ли выход из того места, куда нас завели? Ответ Гронаса очевиден: сиротству противопоставлено родство; отсылая к строкам Мандельштама («И своею кровью склеит двух столетий позвонки»), он ищет спасения в единении с чужими родами и городами.

            веди нить, портной,
            единить со мной
            ткань чужих родов
            или городов
            крепче шей — ищи
            шейные хрящи,
            позвоночник в день
            вышей ночь и день,
            выше и прочней
            чтобы не сносить
            до дыр до бахромы
            до похорон зимы

        Стихи Андрея Полякова и Михаила Гронаса объединяет ощущение, что эти стихи созданы в конце эпохи, что кончилась определенная эпоха и два разных поэта, каждый по-своему, описали это состояние, состояние завершившегося исторического периода. В отличие от Полякова и Гронаса, печатающихся и, по всей вероятности, пишущих мало, Дмитрий Воденников за шесть лет выпустил четыре книги, и его стихи не только остросовременны, его стихи обращены в будущее. Начиная с первой книги, «Репейник» (М., 1996), невероятно интересно наблюдать за изменениями поэзии Воденникова. Стихи «Репейника» — стихи яркие, многокрасочные, населенные многочисленными существами, полуреальными и фантастическими, и существа эти вступают друг с другом и с лирическим героем в сложные отношения любви и смерти; можно предположить, что события стихов происходят в сознании этого лирического героя, и тогда логично назвать поэзию «Репейника» психоаналитической лирикой. Но «Репейник» остался в прошлом, и в своей четвертой книге, «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» (М., 2002) Воденников пришел к не менее яркой, но монологической лирике, лирике почти традиционной. Действительно, что может быть традиционнее образа поэта-избранника, поэта, несущего на себе отметины высших сил?

            Я с детства сладок был настолько, что меня
            от самого себя, как от вина, тошнило,
            а это — просто бог кусал меня,
            а это — просто жизнь со мной дружила.
            <…>
            Цветочным грузом — в чьих-нибудь руках,
            отягощенный нежностью и силой,
            я утром просыпался в синяках,
            но это бог — жевал меня впотьмах,
            но это просто — жизнь меня любила.

        Дмитрий Воденников реабилитирует давно, казалось бы, дискредитированный, отвергнутый, полузабытый миф — миф о поэте-романтике, повелителе стихий, которому подчиняются и облака, и ветры, и людские судьбы: «Нас не для этого — просили не орать,/ кормили сахаром, а накормили — солью:/ ни унижать людей,/ ни бить, ни убивать —/ я не позволю». Почему же лирика Воденникова представляется «почти традиционной»? При чтении книги «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» невозможно отделаться от мысли, что отдельные строки и строфы ты уже читал. И дело не только в том, что в стихах Воденникова много цитат и отсылок (источники — от Блока и Ахматовой до Вознесенского) — дело в том, что в нашем представлении, в нашем достаточно шаблонном представлении именно таковы «настоящие стихи».

            Из всех смертей, от всех земных насилий,
            двумя подошвами, цветущими во тьму,
            одним неопытным, одним мужским усильем
            вы тоже, тоже — прыгнете — в весну.
            И пусть тогда — как все, нарядным тленом
            я стану сам — в сиреневом ряду,
            но эта девочка останется — нетленна,
            а эти мальчики — живыми — и в цвету.

        Воденников включает эмоциональную память читателя, читатель должен знать, должен понять, что перед ним истинная поэзия. Воденников утверждает, что «стихи должны помогать людям жить», и ради этого он готов людей немножко обмануть и поиграть в лирического поэта, но это та самая игра, которая на разрыв аорты. Игра затягивает читателя, затягивает самого поэта, и уже нельзя сказать: он «имитирует оргазм» или погибает всерьез. Дмитрий Воденников — очень хороший актер, а у хорошего актера в душе и на теле остаются раны от воображаемых орудий пыток. Не случайно критик Людмила Вязмитинова назвала Воденникова постмодерновым романтическим поэтом.
        Но вернемся к «списку Курицына». Все три поэта, о которых было написано выше, в списке присутствуют, но если Воденников входит в первую десятку, то «рейтинги» Полякова и Гронаса невысоки. Это печально, но, полагаю, что если бы опрос проходил сейчас, «эксперты» отнеслись бы к Михаилу Гронасу более внимательно: в конце 2002 года он стал лауреатом премии Андрея Белого. И здесь, в этом месте, я считаю возможным обратиться к статье Анны Кузнецовой «Неостановимый авангард» («Дружба народов», 2003, N№ 3), посвященной как раз этой премии и поэтической серии издательства НЛО «Премия Андрея Белого».
        С первых строк статьи Кузнецовой видна установка — мочить, мочить и мочить, пока последняя буква на последней книжной странице не расплывется под яростным критическим потоком. Между тем премия Андрея Белого — это единственная в нашей стране премия, бытование которой не вызывает раздражения и тягостного смущения. Она родилась в 1978 году в среде литераторов ленинградской «второй культуры», денежного выражения не имеет и до сих пор, по-моему, не возникало повода обвинять жюри в политиканстве, конъюнктурности или неадекватности. Даже присуждение премии в 2002 год з/к Лимонову сомнений не вызывает, ну а среди лауреатов прежних лет — Елена Шварц, Саша Соколов, Андрей Битов, и эти имена бесспорны (называю лишь тех, против кого возражать невозможно в принципе и о ком не надо специально рассказывать людям несведущим). Начиная с 2000 года издательство НЛО выпускает книги поэтов, вошедших в шорт-лист премии и лауреатов, что также можно лишь приветствовать (книгоиздание — дело благородное, а издание стихов — вдвойне, на них миллионов не заработаешь, на них вообще ничего не заработаешь, кроме головной боли). Но Анну Кузнецову не устраивает все: и то, что премия не денежная, и то, что книги выходят в серии, и название издательства, и сама фигура Андрея Белого.
        Главное — ее не устраивает суть премии.
        В положении о премии Андрея Белого сказано: «Премия Андрея Белого <…> стремится учитывать приоритеты эстетического новаторства и эксперимента <…>. Премия призвана фокусировать внимание на авторах, ориентированных на обновление принципов письма и радикальные инновации в сфере тематики и художественной формы». Сказано предельно ясно. Анна Кузнецова ставит знак равенства между «новаторством» и «авангардом» и, обильно цитируя книгу Татьяны Чередниченко «Музыкальный запас. 70-е», долго объясняет стране и миру, чем дурен авангард. Другой основополагающий для Кузнецовой текст — статья Олега Клинга «Три волны авангарда» («Арион», 2001, N№ 3), и именно Клинг рассматривает авангард предельно широко, как обновление, как смену культурной и эстетической парадигмы, и «авангардистами» своего времени у него оказываются и Ломоносов, и Пушкин, и Тютчев. Нетрудно заметить, что сочинения Татьяны Чередниченко и Олега Клинга друг другу несколько противоречат, поскольку Чередниченко если и пишет об авангарде, то авангарде историческом, возникшем и развивавшемся в ХХ веке. Авангард ХХ века и есть единственный авангард, нет никакой необходимости трактовать термин широко-широко, от моря до моря и увеличивать путаницу, и без того изрядную.
        Современный поэт и литературовед Сергей Бирюков в книге «Теория и практика русского поэтического авангарда» (Тамбов, 1998) определяет авангард как «стилевое направление, проникающее к мельчайшим единицам мироустройства, переворачивающее представление об этих единицах и находящее их новую дробность». Для Бирюкова в основе авангарда лежит «сумма технологий», использование которой позволяет решать поставленные художником задачи: «На этом переходе из физического (материального) плана в план психологический (чувственный), по сути дела, строится вся авангардная поэтика». Подход Бирюкова и других ревнителей традиций 10—20-х годов в логическом пределе ведет к отказу от словесного искусства, его место занимают фонетическая поэзия, поэзия визуальная, перфоманс.
        Если отвлечься от конкретных технических приемов («суммы технологий»), то есть если отвлечься от буквы авангарда и обратиться к духу его, то становится очевидным, что авангард решает вопрос: «искусство — не искусство», поэт-авангардист работает на границе поэзии и не поэзии. Как только возникает вопрос: «А поэзия ли прочитанное?» — значит, мы имеем дело с авангардом. Сегодня дух авангарда живет в стихах Кирилла Медведева, написанных в эстетике прямого высказывания: это длинные верлибры, речь, кружащаяся, спотыкающаяся, смущающая читателя повторами, поворотами мысли, речь обращенная к повседневному опыту, речь претендующая на вмешательство в жизнь: «почему-то литература ушла сейчас так далеко от читателя;/ ему ведь все еще нужно чтоб описывали его страдания;/ ему нужно/ чтоб его пугали или смешили/ а иногда/ утешали/ а литература предала читателя/ а может и наоборот — читатель предал литературу —/ он обменял ее на вульгарные развлечения/ дешевые приключения/ переключения/ политика мистика/ психология/ компьютер/ кинематограф/ пляски святого Витта/ дикие судороги обреченных/ на краю преисподней огненной/ геенны кипящей/ и я думаю/ что взаимное предательство произошло». Говоря откровенно, я не поклонник поэзии Медведева, коих и без меня достаточно, но тем не менее я четко осознаю, что в той зоне, где он работает, в зоне прямого высказывания и находится сегодня точка наибольшего эстетического и этического напряжения.
        Из числа лауреатов премии Андрея Белого в зоне прямого высказывания пребывает сверхрадикал отечественной словесности, гей-террорист Ярослав Могутин. Могутин доводит поэзию до самого края, за которым уже область беспримесного сексуального бреда и патологического эксгибиционизма, но удерживается на краю за счет энергетической наполненности текстов и неистового антиистеблишментного пафоса. Эксперимент Могутина важен именно своей крайностью, маргинальностью, но все-таки в НЛО-книжке наиболее интересны стихи, в которых сексуальное отходит на второй план, вперед пропуская социальное.
        Кроме Могутина среди двенадцати поэтов, изданных НЛО, к авангарду имеет непосредственное отношение концептуалист Михаил Сухотин — и никто больше. Так что, говоря об авангарде, говорить одновременно об этих поэтах бессмысленно. Анна Кузнецова и сама это фактически признает, потому что, задавшись вопросом, что сейчас преобладает в искусстве, авангардизм или неоклассика, вполне справедливо говорит об эклектичности сегодняшней поэзии, но неприятие поэтов столь велико, что в ход идут любые подручные средства, лишь бы уязвить противника. Поэтому логично рассмотреть конкретные оценки, данные Кузнецовой.
        Будем идти по порядку, вслед за самим критиком. «Сергею Стратановскому впору присудить премию имени Некрасова — это поэт одной отнюдь не новой темы: богатые и нищие. Коммерческий, валютный — частотные слова в его стихах». Ну что тут скажешь? Вот одно из стихотворений Стратановского, взятое наугад:

            Эгоизм несчастливых,
            когда бесконечным дождем
            заслонен горизонт,
            и когда ежечасно жуем
            свой страдающий мозг,
            и когда безучастны к другим
            Их несчастья не видим
            и счастья для них не хотим

        При чем здесь Некрасов? При чем здесь «богатые и нищие»? Смею уверить, что во всех других стихотворениях Сергея Стратановского они тоже ни при чем. Религиозная в своей основе поэзия Стратановского фиксирует общее неблагополучие мира, богооставленность, ущербность, и социальное неблагополучие — лишь следствие неблагополучия онтологического. А в ущербном мире и человек ущербен.

            Ты — человек асфальта,
            порожденье субстанции уличной
            Мерзкой тьмы подботиночной,
            а не земли первовещной
            Древоносицы вечной,
            и в асфальт закатают, наверно
            Твою душу увечную

        Публицистичность многих стихов Стратановского в какой-то мере связана с той формой, к которой он пришел к 90-м годам: короткая строка, небольшое, как правило, стихотворение, почти полный отказ от метафор, жесткий аскетизм и в каждом стихотворении мысль, иногда парадоксально поданная. В современных стихах Сергея Стратановского (а он начинал в 60-х) важнее всего высказывание, прямое высказывание.
        Пойдем дальше. Стихи Александра Анашевича и Владимира Кучерявкина вызывают у Анны Кузнецовой столь искреннее презрение, что до аргументов дело не доходит. А поговорить есть о чем. Среди поэтов первого ряда (в данном случае я определяю этот «первый ряд» как большую группу наиболее известных авторов) Александр Анашевич выглядит экзотично: мало того, что многие его стихи написаны от женского имени, так они еще и вызывающе красочны, манерно-вычурны, провокативны, исполнены узнаваемой пластической грации и захватывающе увлекательны. Каждое стихотворение — маленький спектакль или, учитывая кинематографические аллюзии, короткометражный фильм. Понятно, что Анашевич делегирует персонажам свои собственные мысли, чувства, переживания в преображенном, опосредованном, конечно, виде. Так как у меня нет сейчас под рукой изданной НЛО книги «Фрагменты королевства», приведу в качестве иллюстрации стихотворение из книги Анашевича «Сигналы Сирены» (СПб., 1999):

            Вот такое правильное кино
            Она пьет мертвую воду, он — вино
            Затевают меж собой войну
            У нее от этого сердце болит, спотыкается, скачет, хромает как инвалид
            Кровяным огнем горит
            У него тоже проблемы: астма, простатит
            Любое злое слово забудет, все все простит
            Но никуда не отпустит, свяжет, запрет, к стулу пригвоздит
            Никакому Фасбиндеру, Бергману даже не приснится во сне
            Она плачет, говорит: Ингрид меня зовут;
            по ночам не сплю, смотрю в окно, там черные ведьмы водят хоровод,
            прозрачные юноши стоят у ворот;
            никогда не заметишь каким боком протискивается в дверь любовь;
            я в лесу жила, питалась грибами, мхом, лебедой;
            разве не удержу мужа под пятой?

        Что касается Владимира Кучерявкина, то он принадлежит к петербургскому мейнстриму, точнее, той его части, которая наследует ОБЭРИУ. В компании с Хармсом и Заболоцким Кучерявкин чувствовал бы себя вполне комфортно, но об этом и о его близости к поэзии Константина Вагинова писалось уже неоднократно. Стихи Кучерявкина можно разделить на две части: стихи городские и стихи сельские. Обэриутские корни проявляются в первую очередь в стихах городских, и стихи эти отличают алогизм, грамматические и семантические сдвиги, стремление к «незамутненному», проясняющему суть предмета взгляду. Эти свойства относятся к числу общеобэриутских, а еще в стихах Владимира Кучерявкина есть особая острота, особая внутренняя скорость, когда расстояние от слова до слова, от образа до образа сокращено минимально.

            О жизнь моя! Ты подойди, давай же станем ближе,
            Словами и улыбками играя.
            Я позабуду всех на свете книжек,
            С тобой в своей ладони медленно сгорая.
            Два черных пламени в твоем лице мне вспыхнут —
            О, там и родину найду я и врага!
            И темнота в душе моей затихнет,
            А сердце быстро побежит — как бы нога
            Какого-нибудь быстрого атлета,
            Когда держу тебя дрожащею рукой.
            И кто бы ни спросил в тот миг, мол, где ты?
            Ответил бы — за Летою-рекой!

        Принадлежность Кучерявкина к петербургской поэзии связывает его со всем петербургским сверхтекстом, созданным предшественниками, от Пушкина до Блока и Гумилева, и интересно наблюдать, как соединяется в его стихах ОБЭРИУ с постоянными цитатами и полуцитатами из Пушкина или Блока (главным образом из Пушкина).

            А там, заслушавшись шуршанья под ногами
            И помня сердцем звон сгребаемых людей,
            Грустим, бредем пустынными брегами —
            И отражаемся и в небе, и в воде.

        Стихи сельские, появившиеся у Кучерявкина приблизительно в конце 80-х — начале 90-х, лишены искажающего напряжения, скручивающего строку и сдавливающего слова. Они писались в деревне, и в них видно особое созерцательное отношение к окружающим полям и перелескам, соприродное японской поэзии, и в них Кучерявкин воспевает мирный сельский труд, что связано с соответствующими античными образцами. (О японских и античных элементах в поэзии Владимира Кучерявкина писал в предисловии к «Избранному» Борис Шифрин.) Скажем еще о великолепном, тонком чувстве слова Владимира Кучерявкина и приведем еще одну цитату:

            Раскрепощенный, как череп лихим кирпичом,
            И свободный, будто всегда был бандитом,
            На диване лежал я, полусонный, небритый,
            И сердце в груди лопотало китайским врачом.

        К стихам Василия Филиппова, лауреата премии 2001 года Анна Кузнецова отнеслась снисходительно — признала, что это поэзия. Правда, поэзия посредственная: «Филиппов бесхитростен настолько, что вовсе не владеет техникой стиха <…> По форме основная часть стихов Василия Филиппова похожа на дневниковые записи: типовой зачин о главном событии дня, прозаический синтаксис, дыхание укладывается в строку, сама строка интонационно негибка. <…> Длинные отчеты о прожитых днях, а не стихи. Из них вдруг кристаллами в несколько строк вываливаются сгустки поэзии…» Единственное достоинство стихов Филиппова, которое видит Кузнецова, — это прямой, наивный, странный взгляд на мир, взгляд благодаря своей странности вызывающий доверие «в условиях тотальной фальсификации». Можно, наверное, рассуждать и так: я-то воспринимаю поэзию Василия Филиппова как чудо, как явление живого человеческого голоса, запечатленного в словах, подчиненных лишь ритму дыхания, так что и строка у Филиппова гибкая, и интонация разнообразная, и техника есть — чаще всего верлибр с иногда появляющейся рифмой.

            Ты вся поместилась на ладони
            Вместе с туфельками и уздечкой коня.
            Ты шла по ладони.
            Между опухших нецелованных губ
            Сияло серебро зубов, мелочь.
            Ты перепархивала мотыльком через лужи
            и линии судьбы,
            Ты.

        При этом поэзия Филиппова не так уж и «бесхитростна», у нее прочный культурный фундамент, в том числе заложенный и принадлежностью автора к кругу поэтов ленинградской «второй культуры», и пристальным, внимательным чтением богословской литературы.

            Помню во сне о предсуществованьи.
            С прошлой жизнью расставанье.
            Вот я бегу вдоль путей трамвайных
            Мимо Обводного канала.
            Ангел сидит в затылке.
            Заплетаются ноги трупа пылко.
            И вот труп, запнувшись, падает:
            Ангел выходит на свет,
            Покидая скелет.

        Опираясь на уже упомянутую статью Олега Клинга, Анна Кузнецова поставила перед собой задачу: предсказать, как будет выглядеть новаторская поэзия в XXI веке (четвертая волна авангарда, согласно терминологии Клинга). Размышляя о том, по какому пути пойдет обновление поэзии, она пишет, что это будет «поэзия после литературы, определяющие черты которой — жест и интонация на фоне естественности речевого потока, приближенного к устной речи…». Сказано замечательно, и я готов солидаризироваться с подобными упованиями, но дело в том, что к «поэзии после литературы» ближе всего стоят стихи Стратановского, Филиппова, Могутина да, пожалуй, и Кучерявкина. Вспомнив же начало моей статьи, присоединим к этому списку Кирилла Медведева и скажем о существовании других возможностей поэтического творчества, а что выберет время — посмотрим лет через сто.


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service