Михаил Генделев. Неполное собрание сочинений. - М.: Время, 2003
Сад ахнул смертельно потом взлетел над верандой над дабы дальше сам с неба в адское место воздернутый с тем подмигни мне брат Господи в Судный День громом родины дома как до войны с синей молнией в стеклах волной от стен магнием бузины
Трудно читать. Взгляд спотыкается на разломах строк, безуспешно пытаясь найти границы предложений. Вслух легче не будет — рифмы есть, но и они раздроблены. Ощущение крика, но сдавленного, постоянно прерываемого, превращающегося в шепот. Но с чего это должно быть легко? И не все летящее — легкое. В частности, сад, поднятый на воздух разорвавшимся там снарядом. Генделев пишет по-русски, родился, «где вверх стоит вода нева\ оправив руки в кружева», но как поэт сформировался в Израиле. Где взрыв — повседневная реальность. Где мир — это война. Война неизбежная, от которой зависит само существование, и вроде бы даже пока выигрываемая, но так же неизбежно грязная и бесчеловечная. В которой и победа — это мертвые. Всякая война — поражение, «славную мы проиграли войну\ и неизвестно кому». Дым, всюду дым, «холодный дым еще живой воды». Война как образ существования. «Я был женат на тебе война\ я тебе\ покупал белье». Метафорика связана с войной: «соколы выстрелили дуплет\ рассвета за полчаса». Роза, цикламен, одуванчик — позывные подразделений или кодовые названия оружия. Металл солдата, от которого — мороз по коже.
Когда свинцовые до колен то бишь от каски и до культи внуки с лысых сошли Голан свой клин поведя пасти по склону стертых высот многоглазых потомков нас клин с хоботами наискосок к месту слова «дамаск».
И — усталость и грусть силы, солдаты, что уселись на молу, «и в жабры дым пустой толкали\ прибой нес легкую золу\ и черным был осален камень». И это не ведет ни к чему, клочки от убитых собирают в пластиковые мешки, а уцелевшие продолжают по-прежнему. «Софка как не давала Севе так и теперь увы\ и на весь этот караул гля\ в восемьдесят во втором году\ я так и не понял земля земля что и имелось в виду». Все это видел военный врач Генделев, как другой врач — Годфрид Бенн. Но человеческое существование вообще более чем нестабильно. И не имеет ли страшный опыт Генделева очень широкого применения? Также и потому, что это — опыт ответственности: «решил убивать я решил как любовь это делать сам». Человек, лично противостоящий тому, что на свою ответственность считает злом, имеет право сказать, что зло есть именно зло, а не отсутствие добра:
а тьма — это тьма а не где-то заблудший огонь повтори: не свет не отсутствие света и не ожиданье зари.
Но всякое личное решение отделяет человека, делает его чужим. И вернувшегося после этого решения, после его тяжелого опыта не узнают. Одиссей чужой и воде — «пришла вода помыть ему ноги\ омыть его ноги как Эвриклея\ но\ не узнала шрама». Дом — эхо и гниль. «И ступени\ сгнили на чердаки\ но в подвалы сгнили еще скорей». Память — только звук, «еще стучат по коридорам каблуки\ всех\ милых всех моих». Вспоминать некому — «помяни меня ладно сестра собака\ краем лая\ и довольно\ на рыбный ветр зимний». Но из этого пространства одиночества опыта может вывести только такая речь — заговаривающаяся, непрямая, осторожно приближающаяся и уклоняющаяся, чтобы не обжечь. «а это сама понимай прости\ напросвет письма и челом к огню\ вынести не\ произнести\ за что отдельно себе вменю\ на пасхальных полях\ понимай\ письма\ на пустых полях\ понимаю\ сам\ сейчас\ к осенним припав глазам\ из\ нутри и на краю ума». Рядом со смертью — а когда она не рядом? — «сейчас и еще немножечко о любви пожалуйста и еще\ и еще чтоб в черном воздухе у плеча и почти не касаясь щек\ мотыльком ресниц Господи мотыльком». Бог, впрочем, тут ни при чем — только риторическая фигура.
Господь наш не смотрит на землю не интересно Ему как корчится медленно зелень в бесцветном на солнце дыму и танки неторопливо спускаются в тяге тупой…
Отвечает за мир человек. Слишком дешевы упования на высшую помощь и высшее убежище. Бог — «предвечный\ сержант израиля», «в Нем\ мы и живем\ на манер аскарид». Если жизнь после смерти и есть, она не слишком отличается от этой, даром и там ничего даваться не будет. «Умру поеду поживать\ где тетка все еще жива». И ни мир, ни Бог человеку ничего не обещали. «никто нам не сулил блаженной легкой смерти\ ну а про жизнь вообще наврали». Человек с человеком встречаются в пустоте, но — все же встречаются.
опираться там не на что да и телу ли и любили меня за то и правильно делали. А если человек старается быть честным и его любят к тому же, он имеет полное право улыбнуться. Что Генделев часто и делает.
как бы ни было прескверно не такое видели шел бы ты мой ангел смерти во телохранители. Есть у него медовая крапива, которая вовсе не жжет. Одинокое героическое (почему бы не вспомнить и это слово?) ведет к наследованию балладе.
Лемуры, бороды задрав, лемуры, охмелев, луну, зашедшую с утра, в воловий тянут хлев.
Мир Мертвого моря, темноты, «откуда летят облака бесшумно давить холмы». Баллада постоянного прерывания и исчезновения. Человека нет. «нет\ у меня другой тебя\ и\ этой\ тоже нет» — есть только «смерть\ какая есть». Собственное существование — под очень большим вопросом. «но себя очевидец не обнаружил\ и по словам его\ из сада\ (если смотреть снаружи)\ в доме\ не было никого». Это — не ускользание за сотней масок, а честность, только честность, отказ вставать в какую-либо позу и придавать себе значение. Испанский философ и поэт Мигель де Унамуно говорил, что человек, ни разу не усомнившийся в собственном существовании, ужасен. (Впрочем, многие идеи «упорного действия» Унамуно, особенно из «О трагическом чувстве жизни», могут встретиться с аналогичными у Генделева.) Но сомнение — не оправдание, действовать все равно приходится, сомневаясь и действуя одновременно, ломая речь оговорками, но — говоря, потому что только эти перебивы и придают речи смысл, держат ее в пустоте общих мест. Книга не окончена, а оборвана. «До этих строк досочинял свой роман и прочие стихи и поэмы автор 11 января 1998 года и потерял к ним всяческий интерес». Но она издана. Уход Генделева — не смерть и не разочарование, а, скорее, констатация других возможностей жизни, помимо стихов, что поэт — к счастью, не только поэт. Участие и действие возможны и в молчании. Сейчас много говорят о «новой искренности». Вот она, настоящая, не прячущаяся в примитив, понимающая, что реальная искренность ведет к одиночеству, и готовая это одиночество вынести. Вот энергия, о нехватке которой сейчас тоже слишком много говорят, — сознающая свою силу и сознающая свою бесконечную усталость от этой силы. Вот война, не поглощающая своим значением человека, как это происходит слишком часто в русской литературе. Вот пафос — который, оказывается, возможен, если оправдан рефлексией и личной ответственностью. Генделев сейчас живет в Москве 1 — и остается на ночных маневрах под Бейт Джубрин. Его опыт нужен, слишком нужен, но едва ли будет востребован, потому что он дает не те ответы, к которым привыкли, и не собирается что-то упрощать.
мой мотылек он в своей манере не верует в факт огня здесь никто не настаивает на вере в факт бессмертья меня впрочем не существованье смерти моей и моей любви как закон Архимеда сидящему в ванне венозной крови
|