Циклотимия. Жертвенник сердца
Светлана Кекова. Тень тоски и торжества. — «Новый мир», 2002, № 2

Наталья Иванова
Арион, июнь 2002
№2, 2002
Досье: Светлана Кекова
        Недоброжелатели говорят, что поэзия Кековой – это гладкопись. Не думаю. Гладкопись не цепляет – в гладкописи стихи текут легко, как слюни.
        Здесь – другое.
        Как лессировка в старой живописи, тончайший и легчайший, невидимый непрофессионалу мазок – для создания полной иллюзии красоты изображаемого (или воображаемого) мира. Иллюзии – поскольку гармония стиха обязательно будет у Кековой сочетаться с осмысленной, отрефлексированной болью, драмой, утратой и т.д. Или хотя бы – унылостью, заунывностью. Тоской. Случай Кековой еще раз подтверждает уже замеченное, в частности, М.Эпштейном в его работе о русской хандре, т.е. тоске: не можем мы представить мир свой поэтический без похоронного звона. Без минора. «Травою зарастет пустырь, и съест огонь зола, и будет леса монастырь звонить в колокола...» Стихи – непременное отпевание. Не рефлексия, не рассуждение, и уж никак не гимн, не радость. Подавляющая эмоция подавляет депрессивностью. Перечислю финальные строки стихов, составляющих цикл: «И крест приготовлен, и Лазарь умерший уже воскрешен»; «Лунным светом на мантии ночь вышивает Голгофу»; «...как горькая полынь»; «Иль вы (воспоминания. – Н.И.) – только пух тополиный, мерцающий в воздухе пух?» Самый оптимистичный финал из шести печальных стихотворений – тоже грустный: «Но как, скажи, нам научиться / на перекрестке двух дорог / так полюбить цветок и птицу, / как человека любит Бог?»
        Но вернемся к началу цикла.
        Итак, дано: например, детство.
        Уж кто только ни отпускал на поэтическую волю свои детские, самые непосредственные, самые живые воспоминания. Отпускал – и получал назад почти всегда с прибылью, поскольку детство обладает живительным для любого рода литературы и искусства (напомню хотя бы о «Зеркале» Андрея Тарковского) запасом прочных впечатлений, эксплуатация которых отнюдь не наказуема. Наоборот.
        «Я слишком мала и глупа». С этого начинает Кекова отсчет – и стихотворения, и всего цикла.
        Но тут же следует вторая строчка, совсем не детски-светлая, напротив: «Лицо накануне Покрова сечет ледяная крупа». Гармония – ожидаемая – детства сразу же взорвана ничем не спровоцированной, ничем не вызванной, кроме предчувствия предстоящей жизни, болью: «Ребенок лежит в колыбели, и катятся слезы из глаз». Почему? Почему слезы? Ведь мир вокруг прекрасен, взывает к радости и улыбке?

        ...То время гудит, словно пчельник весной на цветущем лугу,
        то утром в крещенский сочельник купается голубь в снегу,
        то каплями в зреющем хлебе горят васильки вдалеке,
        то ангел купается в небе и зеркало держит в руке.

        Окружающий мир источает счастье и красоту, все вокруг божественно, но дитя в слезах: «...и будущий путь предрешен, / и крест приготовлен». Вспомните рассказ Юрия Казакова, из последних, – «Во сне ты горько плакал». Плачет дитя во сне, и отцу неясен, смутен источник этого сна, и боится, дрожит он за дитя, знающее о своем предстоящем пути (Голгофе) больше, чем взрослый. И у Кековой – путь человека уже предназначен еще бессловесному дитяти: «и Лазарь умерший уже воскрешен». Впереди – и трагедия, и надежда, и предчувствие смерти тенью касается младенца. И – надежда: на попрание смерти воскрешением.
        Жизнь изначально трагична – какой бы прелестью она ни радовала человека еще в колыбели, каким бы сладким на вкус, как «полевая клубника», ни был мир: ведь дерево, под которым мы ищем и находим сладкую ягоду, – «в форме креста». И Кекова пишет об этом стройными шестистрочными строфами с попарной рифмовкой, точными мужскими рифмами, и еще от щедрости и во славу красоте зело украшает стихи – насквозь – внутренней рифмой, на этот раз – женской, так что вся структура стихотворения дважды прошита прочнейшей нитью.
        Светлана Кекова не тяготится формальным усилием и преодолевает намеренно возведенное ею же самой препятствие.
        Например: банальные слова, с давно утерянным, казалось бы, смыслом, затертые, обтерханные. «Сердце хочет любви – и не может себя превозмочь». Романс, жестокий романс, да и только. Но она берет сильными пальцами эту зримую, явную, очевидную банальность – и легко преодолевает ее, извлекая при этом какой-то архаический смысл, задевающий глубинные слои сознания.

        Сердце хочет любви – и не может себя превозмочь.
        Рыба-ангел в воде выгибает узорную спину...

        И еще, и еще повторяет слова банальные, акцентируя, закрепляя их, затверживая, чтобы мы вспомнили их и уже не забывали, вдумались в их такой банальный, такой общечеловеческий смысл:

        Ты у сердца спроси – почему оно хочет любви,
        Ты у сердца спроси – но оно ничего не ответит...

        И еще:

        Сердце хочет любви, даже если не бьется в груди...

        И опять:

        Повтори еще раз – сердце хочет любви молодой...

        Эпитеты в этом стихотворении тоже почти все банальны («звезды слабо мерцают, луна одинокая светит»), но само движение почти сладкой, чуть не приторной речи приводит к выводу совсем неожиданному: «эта птица ночная пророчит тебе катастрофу». Более того: катастрофа рифмуется с Голгофой. И все же – несмотря на усиливающийся, сгущающийся вокруг ночной, тревожный пейзаж – сердце «мерцает в ночи, словно уголь, подернутый пеплом». Пушкинский серафим «и сердце трепетное вынул», а сердце заменил «углем пылающим». У Кековой «уголь, подернутый пеплом». Кекова – смиренница, скромница, пушкинский стих бережно – не по-постмодернистски – перечтет и переосмыслит.
        Движение поэтической мысли у Кековой может идти двумя траекториями – как в следующем по циклу стихотворении:

        Кто в воздухе жилья, как в коконе прозрачном,
        на кухне режет хлеб и чайник кипятит?
        А бабочка летит на свет в окне чердачном,
        а бабочка летит, а бабочка летит.

        Человек – тоже бабочка, только еще не знает об этом, существуя – пока – «в коконе прозрачном» обыденности. Но взгляд в темноту обратен траектории полета бабочки – из темноты к свету. Потому что эта темнота неизвестности для человека так же притягательна, как для бабочки – «свет, сияющий в ночи». «Томись о беспредельном...» На самом деле я терпеть не могу прямолинейную символику – у Кековой меня с ней иногда не примиряет и гармония стиха...
        Кекова пишет сопротивляясь, вопреки дисгармоническому времени. Ее упрекали уже и в эпигонстве: синтаксис не ломает. Грубостей не любит. Лексику до уличной не расширяет.
        Но какой надо иметь упрямый, цельный характер, и на все эти модные искушения не поддаться ни разу – и себя сохранить, и мир не истерзать?
        Открывая свой «новомирский» цикл накрепко прошитым четырехстрофным стихотворением, Кекова закольцовывает его последним пятистрофным, используя ту же шестистрочную строфу (аа-бб-вв). «Мне сон удивительный снится...» Музыкально – уравновешенность и гармоничность, в смысловом отношении – насыщенность «сокровищами наших сердец»– щемящей красотой природы, преходящей, неуловимой. (Как писала «противовес» Кековой в прозе, Петрушевская, – истребимой, истребимой.) Кекова пытается уловить неуловимое, спасти от истребления истребимое.

        В какую великую книгу сокрыть, уберечь от Суда
        стрижей боевую квадригу, подземных кротов города,
        зари угасающей алость, воды ледяное стекло
        и эту щемящую жалость к тому, что навеки прошло?

        Что такое – этот цикл Кековой?
        Это – ответ на без-oбразие окружившего и душащего нас пространства, усеянного обломками смыслов и объедками культур. Ответ – не грозной и едкой полемикой с проводниками и агентами его, а созиданием, упрочением, поминовением. Кекова – между: запутанностью красот Беллы Ахмадулиной и глуховатой жесткостью Елены Фанайловой. Между: пафосом шестидесятников и прикусом постмодернистов. Она филологична, но в стихах ее нет, слава Богу, привкуса филологии. Она находится внутри традиции, и это не поза, а образ жизни. Именно здесь у Кековой сходятся modus vivendi и modus scribendi.
        Тем не менее – опасности Кекову подстерегают, и опасности эти вырастают именно на осмысленно избранном пути. Опасности эти преодолимы – если поэт захочет их преодолеть, а не будет настаивать на уже благоприобретенных чертах своей поэтики. Опасность первая: монотонность. При таком богатстве строфики русского стиха – все-таки явная ограниченность выбора. Опасность вторая: старательность. Прозрачном – чердачном, кипятит – летит, лес – вес, ночи – свечи. Зачем же уж так себя стреножить?
        И, наконец, опасность третья, самая деликатная: настойчивое обращение к религиозной символике. Мне совсем не хочется избавления Кековой от таинственного и потустороннего – но невозможно пестрит: Владычица, Голгофа, Божий лик, Лазарь, Спас, Суд и Храм превращаются, увы, иногда в переизбыточную декорацию (прости меня, Господи).
        Кстати: в том же, апрельском номере журнала напечатано письмо читательницы, тоже, как и С.Кекова, проживающей в Саратове, – «Имя Божие как орфографическая проблема». Н.Герасимова, корректор по профессии, обсуждает проблемы написания религиозных христианских обозначений и утверждает благоговейное отношение к имяславию через правописание. И справедливо. И аргументированно. Она же напоминает об отнюдь не междометии в знаменитом стихотворении Мандельштама – «Образ твой, мучительный и зыбкий...» Должна признаться, что вот уже давно продумала, но никак не успеваю записать работу об этом стихотворении как о своеобразном ответе – через век – на лермонтовское «Выхожу один я на дорогу...» Божье имя – вылетело из моей груди. Пустыня – внемлет Богу. Все это направление поэтической мысли Кекова помнит и любит. И разделяет:

        Смиреннее память, чем инок, надменней она, чем гордец.
        Но где вы, в каких палестинах, сокровища наших сердец?
        В каком вы покое великом нас будете в вечности ждать,
        пред Божьим таинственным Ликом вы сможете ль нас оправдать?..

        Религиозность для ее поэзии – существеннейшее качество. Именно поэтому религиозная декоративность в стихах Кековой кажется мне иногда сверхмерной, особенно на фоне строгой, тщательно отобранной деталировки стиха. Но ведь верно и другое: парчовая изысканность и кажущаяся избыточной красота православия выделяют его в особую область прекрасного христианства – рядом с ним аскетическая аура протестантизма проигрывает в своей непоэтичности... И посему – хочется вернуться к стихотворению, чтобы дочитать до конца:

        ...Над райской цветущей долиной верните нам зренье и слух...
        Иль вы – только пух тополиный, мерцающий в воздухе пух?






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service