Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

к списку персоналий досье напечатать
Вениамин Блаженный (Вениамин Айзенштадт)  .  предыдущая публикация  
Иов? Франциск? Блаженный

27.03.2012
Татьяна Пахарева
Досье: Вениамин Блаженный (Вениамин Айзенштадт)
Я до сих пор не знаю, что такое стихи и как они пишутся. Знаю только — рифмованный разговор с Богом, детством, братом, родителями затянулся надолго, на жизнь.

Вениамин Блаженный


      Начинаешь попытку что-то выговорить о стихах Вениамина Блаженного — и понимаешь, что твоя настоятельная потребность высказаться о них приходит в неустранимое противоречие с возможностью такого высказывания — возможностью, понимаемой как оправданность. При свете этой совести по-настоящему страшишься сказанного всуе, недостаточно выстраданного слова. Для филолога подобное напоминание о необходимости страдания как условии обретения права на высказывание — это еще и необходимое напоминание о положенном нам пределе ответственности за слово и за собственное пребывание в его пространстве. Поэтому самое естественное стремление, возникающее в попытке разговора об этом поэте — самоустраниться и просто цитировать, ничего не добавляя от себя. В сущности, это тот случай, когда мы — не читатели, не собеседники, а свидетели диалога поэта с Богом. Это означает, что поэзия Блаженного не предполагает ни читателя, ни критика, на исследователя, понимаемых традиционно и традиционно действующих в эстетическом пространстве. Здесь все по-другому, потому что эти стихи рождаются и живут там, где «кончается искусство». Вениамин Блаженный сам определил свою позицию так: «Никогда нельзя забывать, что не Бог для нас, а мы для Бога. Мы созданы по образу и подобию и должны в какой-то мере — полностью это никогда не возможно — приблизиться к идеалу творения, причем наша личная судьба, как мне кажется, не имеет в этом разрезе никакого значения: где ты служишь, кем ты служишь, длительно ли твое служение — душа должна быть всегда в предстоянии».
      Но и свидетельство такого предстояния — это уже духовное испытание. Мы начинаем читать эти стихи как стихи, с первой строки понимая, что эта поэзия прекрасна, и не пойти за ней, как за флейтой Крысолова, невозможно. И под эстетическим гипнозом мы идем вслед за первыми строками первого стихотворения в сборнике — «Сколько лет нам, Господь?.. // Век за веком с тобой мы стареем… «, — и еще до конца не понимаем, что приглашены на «сораспятье» (так называется единственная составленная автором при жизни книга стихов Блаженного). Конечно, конечно, называя книгу так, поэт говорил о своем пути «подражания Христу» и о своем сораспятье со Спасителем — и в сборнике, кроме программного первого стихотворения на эту тему, немало других, в которых право на отождествление с Христом утверждается с поистине блаженной неотменимостью и безапелляционностью: «Как маковому зернышку, // Я радуюсь Христу // И, как глотку из лужицы, // Я радуюсь себе», — или с трагической неизбежностью: «О, Иисус, с меня сдирает кожу // Палаческая плеть, // В меня вбивают гвозди… Боже, Боже, — // Твоя ли это смерть?!» Но чтение этих стихов — это не просто сопереживание-отождествление, заложенное в классический механизм эстетического восприятия, и не сотворчество, заложенное в механизм восприятия искусства в постклассическую эпоху, но тоже — сораспятие. Эти стихи читаются глазами, повернутыми «зрачками в душу», каждая строка вымогает от читателя немедленного совершения этического выбора и выталкивает на «страшный суд» совести. Поэтому и аналитическое их рассмотрение воспринимается, пожалуй, как симптом духовно-душевной недостаточности. Тут — какой-то пробный камень для критика-литературоведа: ты еще человек или уже только профессионал, ты еще способен не только читать стихи с комом в горле, но и отказаться от того, чтобы этот ком подвергнуть многоступенчатой рефлексии? Или иначе: достаточно ли ты профессионал для того, чтобы понимать, что есть явления, которые могут быть включены в литературный ряд лишь на основании внешних признаков, по своей сути принадлежа совсем другой области, и, значит, рассматривать их как «литературный факт» — это все равно, что, например, изучать врубелевскую «Царевну Лебедь» как орнитологический феномен. В духовной поэзии в ее истинном воплощении искусство возносится до высоты самоотрицания, и филологии в таких случаях, видимо, подобает то же. Поэтому все, что будет сказано ниже о Вениамине Блаженном и его поэзии, будет говориться с позиции сознательного и решительного отказа от профессиональной точки зрения: не филологическая критика, а свидетельство и приглашение к тому, чтобы разделить этот опыт со всеми, кто испытывает в нем потребность.
      Итак, поэта зовут Вениамин Блаженный. Избирая себе псевдоним, Вениамин Михайлович Айзенштадт нисколько не актуализировал никакие игровые механизмы, столь значимые обычно в отношениях писателя со своим литературным именем. Псевдоним в своей традиционной функции — это, прежде всего, маска, фиксирующая некий ощутимо отстраненный от реально-биографического «я» поэта «образ автора» и актуализирующая понятие «жизнетворчество», в котором аксиоматична первичность эстетической составляющей. Но Блаженный — это поэт, идентифицирующий себя как поэта лишь до известного предела, у него нет никаких эстетических стратегий и масок, точнее, они нерелевантны в его мире, так же, как и сам поэтический дар (ловлю себя на том, что в применении к его стихам дико звучит такое, например, понятие, как вдохновение), а его предстояние перед Богом, принявшее форму стихов, никак не соотносится с жизнетворчеством. Вот и псевдоним его — это не маска, а проявитель сущности, то самое имя, о котором сказано: «По имени житие».
      Нет, разумеется, в его самоидентификации важна поэтическая составляющая, и высказывания о себе как поэте звучат у него порой в традиционно-гиератическом духе: «Известный или неизвестный, — // Я был поэтом на Руси». И, разумеется, в его стихах ощутима высокая поэтическая традиция серебряного века: «И в певчем сне моем упрямо // Отпечатлелись на века: // Торжественная — Мандельштама, // Марины вещая строка», — а его цикл, посвященный Цветаевой, по праву можно поставить рядом с цветаевскими циклами Пастернака и Тарковского (оба, кстати, были знакомы со стихами Блаженного и очень высоко их оценивали). Но и здесь речь о поэте как высшем воплощении юродства, земной отверженности и небесной избранности: «Гонимы собаки; гонимы поэты; // И кошки — у кошек не тело, а лютня, // Склубились под шерстью звериные бреды // И струны испуга дрожат поминутно…» И Цветаева для Блаженного — «первый поэт» не по эстетической шкале, а по шкале отверженности:

            Когда я говорю «Цветаева», я плачу,
            Как будто это я воскрес на третий день
            Поведать о ее блаженной неудаче,
            О первенстве ее и о ее беде…

            ………………………………….

            Когда я говорю «Цветаева», полмира
            Бредет за мной толпой и нищих, и собак…
            Как горько мне дышать душой твоей, Марина,
            Как будто мать и гроб на плачущих губах.


      Потому и «сан святого дурака» дороже для Блаженного, чем сан поэта как такового. Пять стихотворений в сборнике озаглавлены «Блаженный» неслучайно — поэт не дает ни себе, ни нам надолго забыть о своем основном предназначении, а последнее стихотворение «Сораспятья», как последнее слово, наделенное особой вескостью, окончательно утверждает главенство именно этой — блаженной — его ипостаси:

            …И это обо мне вам сказано в Завете:
            Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
            И будьте в простоте забот своих как дети,
            Зане лишь их сердцам открыта высота.

            И это обо мне вам сказано сурово:
            Он будет бос и наг, и разумом убог,
            Но это на него сойдет святое слово
            И горестным перстом его пометит Бог…


      Вениамин Михайлович Айзенштадт родился в 1921 г. в еврейском местечке под Оршей, а умер в 1999-м в Минске. В «миру» он прошел свой страдальческий и избраннический путь, который дал ему право называться Блаженным не только в «превращено-словесном» бытии — его жизнь и поэзия составили единую судьбу, что естественно, поскольку, как было сказано, поэзия для него не самоценна, она — тот «птичий язык», на котором можно говорить с Богом:

            Мне недоступны ваши речи
            На людных сборищах столиц.
            Я изъяснялся, сумасшедший,
            На языке зверей и птиц.

            Я изъяснялся диким слогом,
            Но лишь на этом языке
            Я говорил однажды с Богом —
            И припадал к его руке.


      Поэтому он не устает предупреждать: «Не зовите стихами мои исступленные строчки», — и видит творчество тоже как сораспятье:

            Есть неистовство робкой отваги:
            В заповедном своем уголке
            Тихо мучить себя на бумаге,
            Распинать свою боль на строке,


      или как «божье скоморошество»:

            …И все стихи пойдут за мною следом
            С заржавленными лирами в руках, —
            Привыкшие к скитаниям и бедам,
            Они в лаптях и ветхих сапогах.

            А кто и просто так — на босу ногу
            Спешит в потешно-праведный поход, —
            Их сам Господь позвал со мной в дорогу,
            Он любит скоморохов и шутов…


      Подробности его биографии — об «отсидках» в психушке, о нищете и безвестности, о работе в артели инвалидов — это только конкретные воплощения великого архетипа «блаженного», «божьего человека», юродивого, и стихи — тоже лишь одно из таких конкретных воплощений этого архетипа. Вот, например, одна из ярчайших эмоций, традиционно связанных с юродством — хула на мир, и «ругаться над миром» Блаженный не устает с пылом, вызывающим в памяти не только знаменитого псковского юродивого Николу, не боявшегося обличать самого Иоанна Грозного, но и пламенного протопопа Аввакума:

            Ах, как вы дорожите подсчетом, почетом, покоем —
            Скупердяи-юнцы и трясущиеся старички…
            Я родился изгоем и прожил по-волчьи изгоем,
            Ничего мне не надо из вашей поганой руки.


      А вот он с топором выходит на битву с Сатаной и представляет ее совсем не метафорически, а тоже по-юродственному буквально:

            Как мужик с топором, побреду я по Божьему небу.
            А зачем мне топор? А затем, чтобы бес не упёр
            Благодати моей — Сатане-куманьку на потребу…
            Вот зачем, мужику, вот зачем, старику, мне топор!

            ……………………………………………………..

            Сокрушу тебя враз, изрублю топором, укокошу,
            Чтобы в ад ты исчез да в аду по-старинке издох,
            Чтобы дух-искуситель Христовых небес не тревожил, —
            Коли бес, так уж бес, коли Бог — так воистину Бог…


      Пафос юродивой отваги в обличении жестокости «мира сего» распространяется у Блаженного и на того, кто этот мир создал. Жестокость мира — отражение жестокости Бога, и поэт далеко не всегда принимает эту жестокость со смирением. Невинно пролитые слезы и невинно загубленные жизни всех земных страдальцев — от «пронзительного котенка» до жертв холокоста — это укор Богу, но произнести в Его адрес обличительные слова имеет право только тот, кто сам гоним и уничтожаем миром — Блаженный. Его дом — это дом всемирной боли, и «дом скорби», в котором поэту пришлось побывать в жизни, превращается в его поэзии в дом страшной правды («Говорят, что в безумной моей голове не все дома, — // Нет, неправда, все дома, но в доме бушует огонь»), в абсолютное пространство всеобщего страдания:

            Мой дом везде, где побывала боль,
            Где даже мошка мертвая кричала
            Разнузданному Господу: — Доколь?..
            Но Бог-палач все начинал сначала.


      И он отстаивает свое право на то, чтобы обнажать язвы на совести не только людей, но и самого Творца:

            Вот так я и буду бродить по земле босиком,
            Как бродят мои побратимы предвечные — звери,
            Вот так я и буду грозить небесам кулаком,
            Звериный заступник, беспомощный в праведном гневе.

……………………………………….

            По праву старинных побоев, по праву плевка
            (А плюнул убийца — и плюнул в кровавую лужу), —
            Тебе говорю я, Господь: отворяй облака,
            Я с мертвой собакой пришел по Господнюю душу.


      Но если Бог-Отец — это тот, от кого исходит страдание, то Бог-Сын — это искупление в страдании, и с ним можно почувствовать свое единство — в земной нищей юдоли и в сораспятии:

            Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
            Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз,
            И устало садимся на тот же пастушеский камень,
            И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.


      Кроме Бога, в поэзии Вениамина Блаженного не так уж много персонажей. Его мир, с одной стороны, разомкнут безбрежности всеобщего страдания, а с другой — населен только самыми близкими (и самыми жалкими), в число которых неизменно включены отец, мать, кошки и собаки — и поэт не устает не просто говорить, но «вопить» об их мучениях в мире зла и о том, что только тем, кто был беззащитней всех на земле, открыто небо, где отец в своем «засаленном картузе» торопится к Богу, «как водится у друзей», и где у Его престола наконец отдохнет затравленный «апостол Полкан». Звери — «маленькие изгои бытия» — играют особую роль в мире Блаженного, это роль не только жертв, но и учителей смирения; звери, в сущности, — это абсолютные христиане, которые своим терпеливым страданием воплощают то, о чем проповедовал Иисус:

            Скитайся и ты по дворам и кварталам
            И хвост поджимай обреченно-убого,
            Живи на задворках, довольствуйся малым
            И помни, что все это — Божья дорога…


      Их урок прост, но почти непосилен для человека, потому и Господь скорее примет в свое царство настрадавшихся собак и кошек, чем хитрого мужика, даже если этот мужик — апостол:

            Это ложь, что Господь не допустит к Престолу собаку, —
            Он допустит собаку и даже прогонит апостола:
            — Надоел ты мне, лысый, со всею своею ватагой,
            Убери свою бороду, место наследует пес твое…

            Ох, хитер ты, мужик, присоседился к Богу издревле,
            Раскорячил ступни да храпишь на целительном воздухе,
            А апостол Полкан исходил все на свете деревни,
            След выискивал мой и не мыслил, усталый, об отдыхе.

            А апостол Полкан не щадил для святыни усилий,
            На пригорке сидел да выщелкивал войско блошиное,
            А его в деревнях и камнями и палками били —
            Был побит мой апостол неверующими мужчинами…

            А апостол Полкан и по зною скитался, и в стужу,
            И его кипятком обварила старуха за банею,
            И когда он, скуля, матерился и в бога и в душу —
            Он на матерный лай все собачьи имел основания…

            Подойди-ка, Полкан, вон как шерсть извалялась на псине,
            Не побрезгуй моею небесно-крестьянскою хатою,
            Рад и вправду я, Бог, не людской, а собачьей святыне,
            Даже пахнет по-свойски — родное, блажное, лохматое…


      В сущности, этот поэт все время говорит об одном, все его стихи — это один огромный псалом, в словах которого поочередно выступают на первый план то кроткое лицо матери — вечной нищенки, даже из загробья приходящей заштопать прохудившийся носок сына; или отца, который «был всех глупей в местечке», потому что «утверждал, что есть душа у волка и овечки» (известно, что его отец разорился потому, что, имея маленькую мастерскую, все деньги тратил на покупку сладостей для своих работников); или звериный лик, затуманенный страдальческой слезой. Эта постоянная эмоция сострадания не угасает и не ослабевает, сколько бы ни повторялся в его стихах один и тот же мотив, так что поэзия становится в прямом смысле духовным подвигом и «предстоянием».
      Но иногда сквозь истовую «хулу миру» и мольбу обо всех замученных прорывается и настоящее ликование и свобода радостного приятия мира и Бога, и тогда за строками Блаженного «сквозит» смеющийся облик «Божьего скомороха», и — более того — облик этот выглядит близнечным отражением облика самого Бога, который тоже оказывается способен на теофанию не только «в славе лучей», но и в веселье и игре — как в стихотворении, которое можно было бы назвать «символом веры» Блаженного:

            Что же делать, коль мне не досталось от Господа Бога
            Ни кола, ни двора, коли стар я и сед, как труха,
            И по торной земле, как блаженный, бреду босоного,
            И за пазуху прячу кровавую душу стиха

            Что же делать, коль мне тяжела и котомка без хлеба,
            И не грешная мне примерещилась женская плоть,
            А мерещится мне с чертовщиной потешною небо:
            Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет — Господь.

            Что же делать, коль я загляделся в овраги и в омут,
            И как старого пса приласкал притомившийся день,
            Ну, а к вам подхожу словно к погребу пороховому:
            До чего же разит и враждой и бедой от людей!..

            …Пусть устал я в пути как убитая верстами лошадь,
            Пусть похож я уже на свернувшийся жухлый плевок,
            Пусть истерли меня равнодушные ваши подошвы, —
            Не жалейте меня: мне когда-то пригрезился Бог.

            Не жалейте меня: я и сам никого не жалею,
            Этим праведным мыслям меня обучила трава,
            И когда я в овраге на голой земле околею,
            Что же, — с Господом Богом не страшно и околевать!..

            Я на голой земле умираю и стар и безгрешен,
            И травинку жую не спеша, как пшеничный пирог…
            …А как вспомню Его — до чего же Он все же потешен:
            Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет мне — Бог.



Вениамин Блаженный (Вениамин Айзенштадт)  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service