Мне приятно представлять себе человека, который открывает эту книгу и впервые читает стихи Мары Малановой. Я думаю, ему не избежать того радостного недоверия, которое испытала я, когда впервые читала их: «Разве это возможно теперь? Откуда бы такое?»
Устала золушка Европа, Ласточки покинули Китай, Спой нам тихо, Каллиопа, Эвтерпа, на время дудочку отдай.
Что, собственно, «такое»? Я бы сказала: антигравитационная сила стиха, взлетающее и приподнимающее с собой сердце слово. Легкое, точное, странное: свое. Да, мы не ждем добра от нашей литературной современности, но особенно такого добра: «светлой стороны вещей», которая, как говорит Мара, ей «от рожденья открыта». Та сторона вещей, которую мы обыкновенно встречаем в новейших стихах, — не темная и не страшная, а скорее ничтожная, унылая, закоснелая.
Жизнь — это то, что сияет, Когда ангел смотрит назад. —
так сказано у Малановой. Светлая сторона при вспышке внезапного узнавания, прощания, уверенной отрешенности. Говорящая в стихах Малановой видит себя в окне, в дверях, в воротах: она напоминает, что еще видима — и обещает, что, и став невидимой, она продолжит говорить:
Я буду близко у ворот Стоять и думать о земле, А когда она пройдет, Я расскажу тебе О разных пустяках, Излучавших свет Там, где ничего Не было и нет.
Метафизическая, если угодно, потусторонняя песенка. «Не было и нет» — но будет сохранено:
И жизнь, как хлеб, разломят пополам Любви всесохраняющие руки.
В самом деле, откуда бы такое? Мара Маланова одарена каким-то беспечным, мерцающим вниманием. Оно на миг со всей остротой схватывает мельчайшую деталь — и рассеянно не различает эпохи, страны, времена года. Пространство и время наблюдаются извне, оттуда, где их «не было и нет». Но «разные пустяки» — есть и там. И пустяков с непустяками на таком расстоянии не различить: так, героине хочется научиться
Различать правое и левое, Любить ближнего, Открывать пиво зубами.
Вместе со «светлой стороной вещей» Маре Малановой открыт и секрет счастливого необладания ничем, бытья почти никем. Вероятно, два эти секрета между собой связаны, и увидеть «светлую сторону вещей» можно только из этой позиции. Необладание — не только в смыслах ее фраз, но в самом их строе, в звучании, которое как будто ветром носит от одного простейшего метра к другому, от хорея к амфибрахию и ямбу на протяжении четырех строк. Этому неотягчающему вещи звучанию откликаются в русской поэзии пассажи Хлебникова и Арсения Тарковского, поэтов блаженной нищеты. Итак, такого звука, блеска, яркости (обратите внимание, как в открывающем книгу шестистишии пролетает цветовой ряд: серебряный — золотой — белый — алый — желтый — зеленый) не ждешь среди нынешнего стихотворного ландшафта, мутного и ненастного. Однако никто не скажет, что это хоть в какой-то мере консервативное письмо. Наоборот: в нем открываются лучшие возможности минимализма, но минимализма не как технического приема, а как своего рода modus'a vivendi. Другую вариацию этой поэтики «умаления» мы встретим в стихах другого поэта нового поколения, Михаила Гронаса. И в обоих случаях есть риск того, что поэтический отказ от обладания может соскользнуть (и порой соскальзывает) в прозаическое равнодушие, в обидную безответственность, на нынешнем жаргоне — пофигизм. Этим заплачено за свободу от тяжелой и тусклой литературности. Мне хочется еще немного задержаться на стихотворении, открывающем книгу (в первом варианте у него было название «Приглашение»). На его стройности, на том, как безошибочно образ в нем сменяет образ: зеркало — золото курганов — тополь — тюльпан... Стихи-перечисления всегда вызывают подозрение в том, что порядок названных вещей случаен и — будет ничуть не хуже, если все переставить местами (известный случай стихов безглагольных Фета «Шепот, робкое дыханье», с которыми упражнялся современный ему критик). Но у Фета есть хотя бы общая перспектива, ночной пейзаж. А что перебирает автор нашего шестистишия? Почему нам предлагается поговорить именно об этом, а не о тысяче других вещей? Вот упрощенный маршрут движения, как я его вижу. Стихи начинаются из области мнящегося (зеркала) и невидимого (клады курганов): и то и другое блестит и сверкает. «Поговорив» о нем, мы извлекаем его на свет. Белые тополя и алые тюльпаны встают над землей. Два вектора вверх на открытом пространстве, при дневном свете. В срединной строфе оказывается «срединная родина» и знаки середины — желтизна, скука, твердь («берега» предсказывают близость воды). Путь из середины — в небеса и в то, что почти невидимо («об изнанке облаков»); небеса стягиваются на землю («о походке журавлиной»: не о полете). Движение вниз, исчезновение продолжается в последнем двустишии, вообще говоря, катастрофическом (летящие под откос поезда, уходящие под воду острова), но спокойном, как во сне. Внутренняя рифма третьего двустишия повторяет первое. Все явилось из глубины земли — и исчезло в глубине вод. Нас пригласили поговорить о начале и конце, о выходе на свет и уходе из глаз: чего? некоего чудесного мира, клада, самой речи, самого этого опыта созерцания. «Поговорим» значит здесь: «увидим». Чисто зрительный, беззвучный опыт. Но он разыгран на сонорном богатстве русской речи, на гармоническом переборе гласных и согласных, от яркого аккорда «з» — «л» — «к» первой строки к беззвучным «щ» — «х» финала. Вот вам и бедное, небрежное письмо! У Мары Малановой сложилось, в общем-то, два устойчивых жанра: стихотворения-песенки (метафизической песенки, как мы говорили, но как будто на мотив чижика-пыжика: эту ноту вносит крайне упрощенная рифма) — и стихотворного рассказа-письма в верлибре, записи отпущенного на волю сознания. К концу книги второй жанр явно берет верх над первым, Каллиопа — над Эвтерпой, и открываются возможности очень своеобразной прозы. Легче всего было бы искать объяснение для уникальности этих стихов в биографии автора. Мара Маланова получила богатое наследство: то, что весь последний век влечет творческую культуру Запада — парадоксальную мудрость и изысканность восточной духовности, — это ее семейное, домашнее знание, к тому же обогащенное университетским изучением восточных языков и культур. Но мне кажется, что такого рода объяснение не стоит считать исчерпывающим. Мара Маланова говорит не от лица какой-то традиции, религии, культуры, а от первого лица, от лица этих слов и звуков. Голос, подсказывающий стихи, — не биографический голос. Я кончу тем, с чего начинала, — мыслью о читателе этой книги, которому я завидую: ему предстоит первая встреча с миром Мары Малановой. А мне остается ждать продолжения.
|