Книжная полка Ирины Роднянской

Ирина Роднянская
Новый Мир
2001, №6
Досье: Ольга Иванова (Полина Иванова)
        Л. В. Зубова. Современная русская поэзия в контексте истории языка. М., «Новое литературное обозрение», 2000, 431 стр.
        Этой книге, этому научному труду, при всей его очевиднейшей добросовестности, я могла бы предъявить множество претензий — и крупных, и по мелочам. Почему, обследуя языковые характеристики «неканонической поэзии» последних тридцати лет (три с половиной сотни поэтических имен!), автор всю эту компанию стремится подвести в своем трактатообразном «Введении» под тривиальнейшие признаки постмодернизма («мир как текст», ирония, центонность и проч., а в «Заключении» вдобавок — «утрата бытия»)? Разве Ю. Кублановский, барды Ю. Ким и М. Щербаков, «детский» поэт Б. Заходер и многие прочие, кого Л. Зубова неоднократно цитирует, годятся в постмодернисты? Почему, при всем ошеломляющем изобилии иллюстративного материала, она часто ищет не там, где может лежать нужная вещь, а, следуя известному анекдоту, «под фонарем, потому что там светло»? То есть — среди нарочито экспериментаторских текстов, откуда языковые фортели можно грести лопатой, но где они так и не претворены в факты поэзии. (Например, игра семантических вариантов: «ветер — ветр», «берег — брег» проиллюстрирована невыразительными строчками Т. Буковской и А. Крестинского, между тем как существует превосходное стихотворение А. Кушнера, специально занятое языковой рефлексией на эту тему; в разделе о «превратном» порядке слов в поэтическом синтаксисе не нашлось места наиболее дерзким — и убедительным — архаизирующим опытам М. Амелина и т. д.). Почему не сделано никакой попытки привести сугубо лингвистическую терминологию, которой на законных основаниях пользуется автор, в некое соотношение с устоявшейся литературоведческой и стиховедческой («каламбур», «сдвиг», «поэтическая этимология», «поэтическая вольность» и проч.)? Почему исследовательница так наивна, когда пересекает границы своего строго профессионального кругозора («кафолический» объявляет вышедшим из употребления вариантом слова «католический» наподобие «альбума» или «маскерада»; в слове «прильпнуть» не замечает церковнославянизма; «Отче наш» со знанием дела называет молитвой «утренней», «начинательной», не подозревая, должно быть, о ее евангельском источнике и особом месте в молитвословии; Поля Рикёра именует теоретиком постмодернизма и т. п.).
        ...А между тем — книга просто захватывающая. Она с энтузиазмом откликается на малейшие вибрации стихотворного слова, сопереживая ему, а не только накалывая на научную булавку (о чем, в частности, свидетельствуют эпиграфы, остроумно подобранные к каждому из разделов). Исследовательница выступает сразу в роли Ноя и в роли Линнея: берет в свой ковчег «чистых» и «нечистых» и каждому находит классификационную ячейку, не прибегая к оценкам (я-то, будучи несколько причастна к работе над «Поэтическим словарем» А. П. Квятковского, знаю, сколько волнений и радости доставляет процесс подобного коллекционирования). Эстетические суждения в таком труде, действительно совершенно излишни — важно проследить тенденцию (а из приводимых цитат и так видно, что Лосев, Гандельсман или Строчков талантливы, Кедров же — ничуть).
        Выявленная тенденция между тем подтверждает то, о чем уже писала критика: авангардную роль восемнадцатого века и славяно-русской древности в обновляющемся потоке современной поэтической речи. Некоторые подробные этюды на эту тему — например, вокруг слов «зга» и «очи» — можно счесть наилучшими образцами занимательной филологии. (Вообще в книге «эксперименты» по возможности тщательно соотносятся с «корнями», иногда не только дальними, но и пушкинскими, тютчевскими...) Впечатление же от вороха стихов такое, что многочисленные ученики покинувших нас чародеев выпустили наружу огромные магические энергии языка и, не осененные гениальностью, часто бессильны с ними справиться. Наиболее безграмотные опыты автор деликатно определяет как «аграмматические архаизмы» (к коим я бы отнесла неправильное употребление глагольной частицы «суть» у Бродского).
        Но вот еще что. В подлунном мире жив будет хоть один пиит, пока остаются такие воодушевленные читатели-собиратели-изучатели, как автор этого труда.

        Дмитрий Авалиани. Лазурные кувшины. Стихотворения. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2000, 151 стр.
        Превосходно изданная книга одного из тех обновителей современного поэтического «метатекста», о которых пишет Л. В. Зубова.
        Отличная бумага, полиграфия, на обложке — «знаки Зодиака», начертанные рукой поэта-»шрифтовика», а внутри, среди стихов как таковых, — выполненные в той же манере визуальной поэзии его интригующие «листовертни». Четыре (!) послесловия, озабоченные истолкованием творческих чудачеств очень непривычного поэта: их авторы — С. С. Хоружий (даже заговоривший по этому случаю стихами, но точнее всего сказавший о своем предмете смиренной прозой: «Неуловимо, но ощутительно игра приема переходит в дыхание Большой темы»), Данила Давыдов («Поражает виртуозная способность Авалиани говорить на совершенно различных поэтических языках, не пользуясь концептуалистскими масками и сохраняя целостность лирического я»), Илья Кукулин (о «языковом театре» поэта), Михаил Ойстачер (о его «рисованных словах» как форме поэзии). Надеюсь, что некая торжественность издания не означает того, что немолодого Авалиани оттесняют в почетное прошлое. Его к тому же равняют с Хлебниковым, но надо бы поосторожнее: Хлебников был первым, овладеть его средствами (а также отчасти средствами обэриутов) еще не значит разделить с ним(и) его (их) место.
        Авалиани прославился составлением ярких — афористически и стилистически значительных — полиндромов (они печатались и в «Новом мире», Зубова приводит пример сродной игры: не бомжи вы небом живы). Но «Лазурные кувшины», не покидая области игр, наполнены лирическими стихами, иногда тончайшего разбора: «Что надо, чтоб летать? / Все лишнее убрать, / как пуля в воздухе скользя. / Но взмыть желая ровным быть нельзя. // Как шершень будь взъерошен и шершав, / широким парусом дубрав, / взлохмаченным всевидящим орлом / ловящим ветер вздыбленным крылом».
        У Ильи Кукулина не зря прозвучало слово: барокко. Можно было бы сказать не только о прихотливых барочных опытах — по части составления стихотворных алфавитов, например, — но и об особой религиозности барокко, о новом пронзительно-вопросительном осмыслении старых истин веры. Недаром книга Кувшинов распечатывается чудным рождественским стихотворением:

        Едва вздохнул Господь-младенец,
        звезды забрезжил леденец,
        из мрака черного как перец
        внесли кудесники ларец.

        Пастух укутал шерстью ноги,
        ложесна отворившие по книге
        небес сиявших звездочет
        сказал, куда стезя течет.
        ...................................
        Мы спасены, хоть путь еще далек
        и пирамиды нам предстанут.
        Расти зерно, и вкось и вбок,
        пока глаза на свет не глянут.


        Полина Иванова. Ода улице. Разнообразные стихи. М., «Арго-Риск»; Тверь, «Kolonna Publications», 2000, 95 стр.
        «Полина Иванова» — это псевдоним псевдонима. Поэт Ольга Иванова (по паспорту Яблонская; о ее первой книжке, выпущенной теми же издателями и, естественно, столь же гомеопатическим тиражом, мне уже приходилось писать в журнале «Арион») выступает в качестве «Полины», когда не хочет быть «просто Ольгой» с распахнутой душой, — во французском, хотя и обрусевшем, имени ей, видимо, чудятся некая масочность и травестийность. В первой книжке — «Когда никого» — ей как раз удалось слить немыслимую эту разноликость «цветаевского» и «олейниковского» начал в единый лирический образ. Потом — перестало удаваться. Ольга пишет и издает в 1999 году в том же привычном месте сто стихотворений под вполне цветаевским названием «Офелия — Гамлету» — любовную по преимуществу лирику в духе «поэтической истерии», как она сама беспощадно квалифицирует этого свойства выбросы. Полина же — просит у «собратьев по перу» за таковую истерию прощения и пускается во все тяжкие показного нигилизма. Можно сколько угодно иронизировать над приключившимся тут раздвоением, припоминая Козьму Пруткова, «который наг» и «на коем фрак». Но Иванова — поэт очень искренний и неопровержимо одаренный; так что, если две струны ее души звучат сегодня врозь, значит, иначе она просто не может.
        Данное поэтическое имя в труде Л. В. Зубовой, заметим, отсутствует, но это просто потому, что консультанты нашего лингвиста все больше указывали пальцем на «поздних петербуржцев» и кедровских «метаметафористов», других же подходящих мало замечали. А так, именно из Ивановой можно было бы вытянуть гирлянды псевдо- и просто архаизмов, перемешанных со сленгом, головокружительных инверсий и прочего копимого названной исследовательницей добра, а заодно — целый словарь свежих диссонансных рифм. Но дело совершенно не в этом.
        В небрежных стихах, адресованных своей цеховой тусовке, в «письмах с понтом» — этом новом приблатненном потомстве старого жанра «послания», в усталых шутках-прибаутках живут и взывающий к сочувствию непритворный скепсис, и вызывающий уважение стоицизм, и завидно здоровое «несмотря ни на что». Хороших стихов — как отдельных, выражаясь по старинке, «пьес» — маловато, а в целом книжка все же удалась: уличный шарж-портрет, «душа и маска».

        Алексей Машевский. Сны о яблочном городе. Свидетельства. СПб., 2001, 64 стр. (Литературный альманах «Urbi», вып. 33. Серия «Новый Орфей» /6/).
        Вот Машевский-то как раз мог бы в монографию Л. В. Зубовой не попадать; хотя он там дважды фигурирует (причем в первом примере не распознано, что «жолтый» — это у него намеренная орфографическая цитата из Блока), его поэтика лежит вне области зубовских интересов.
        Четвертая книга петербургского поэта из нынешних «сорокалетних» — это большой массив убористо напечатанных стихов 1997 — 1999 годов. Она неотразимо значительна своей тягостной, ртутной насыщенностью болью — и рефлексией по поводу боли. Любовь, страна, чужбина — и надо всем смерть. И даже не «загадка зги загробной», от которой так импульсивно отмахнулся молодой Пастернак, — загадка как раз может способствовать поэтическому воздухоплаванию, — а смерть по сю сторону существованья, лишенное загадочности «бытие-к-смерти». «Посмотри: мы только тратим... / В метинах пигментных пятен / Тело после сорока, / В папилломах желтой кожи... / Так зачем Тебя, о Боже, / Призывать издалека?! / Чтобы что-то в нас подправить, / Здесь усилить, там убавить / Крови гаснущий напор, / Чтоб привычная к работе / Продолжать машина плоти / Впредь могла свой тщетный спор / С временем? Ведь только этот / Страх нас нудит ждать ответа / Из застывшей пустоты. / Всех гарантий вышли сроки. / Только жадность в подоплеке / Скудной веры в сон глубокий. / Тот, в котором тоже Ты». Сказать: «И нам с тобой когда-то предстоит / Родить пустое место, очищая / Путь тем, кто ждет, кто в очереди...» — можно с совершенно иной, примирительной, «пушкинской» интонацией. Но у Машевского звук — трагический, и в этот трагизм верится, что бывает так редко... Экзистенциальный ужас: жить, чтобы «родить пустоту», — настолько ощутителен и заразителен, что уже не помнишь, стихи ли это перед тобой, ловишь мрачную в ее достоверности весть сквозь стихи. Оказывается, допустимо полусознательно черпать из прошлого стихотворства (из позднего Вяземского, например) или следовать интонационным очертаниям ближайшего учителя (Кушнера), допустимо довольствоваться силлаботоникой, то слегка переводя ее в режим акцентного стиха, то впадая в «романс» («Это жизнь, за собою не зная вины, / Лжет и лжет, беспрерывно маня, / Но сестра ее, та, чьи объятья верны, / Подождет и утешит меня»  1), допустимо ограничиваться устоявшейся литературной лексикой — и при всем этом сообщать свое человеческое страдание и философскую мысль о нем так внятно и так настоятельно, как не удается поэтам с мгновенно узнаваемым голосом, с «фирменным» мелодическим рисунком.
        Все-таки загадка поэзии — никак не меньшая, чем зги загробной.


[1] Как видим, Машевский возвращает полемический перепев Пастернака к первоисточнику — к Франциску Ассизскому: сестра моя смерть.




Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service