Алексей Пурин. Евразия. Другие стихотворения. СПб., «Пушкинский фонд», 1995. Тираж 500 экз. Жанр рецензии предполагает некий набор обязательных сведений об авторе. Вот они: родился в таком-то году, такие-то публикации там-то и там-то, тогда-то вышла такая-то книга. Автор принадлежит к такому-то поколению, направлению, течению. Об этом все. Пуринская книга состоит из двух частей: «Другие стихотворения» и «Евразия». Будучи аккуратным рецензентом, я делю свой текст на две части: первая посвящена «Другим стихотворениям», вторая — «Евразии», тем более что эти главки развивают два сюжетных отклонения одной темы. Что еще? Да-да, чуть не забыл: автор показывает что... чувствуется влияние... лирический герой... Бахтин писал... автор смог... автор выразил... в наше время.
Часть I. На подступах к Евразии
Я видел: мрамор Праксителя Дыханьем Вакховым ожил.
Вячеслав Иванов.
И в драме, и в эпической поэме, и в сказке образ ожившей статуи вызывает в сознании противоположный образ омертвевших людей, идет ли речь о простом сравнении их со статуей, о случайном эпизоде, об агонии или о смерти.
Роман Якобсон.
Постой... при мертвом!..
Александр Пушкин. Чем встречает нас «Александро-Невская лавра» — первый цикл «других стихотворений»? Тупым гудением первой строки первой строфы:
Патлатых тополей столетний люминал 1.
Гул завершается сперва негромким «ла» мычащего «мыла» (последняя строка первой строфы) и травестийным «ля» начала следующей строфы («Ну и наляпано!»), где возникает вдруг «ноль» — страшный, круглый, пустой ноль — сама Смерть:
Ну и ноля полно!
Где же полно ноля? Где полно смерти? На кладбище, в Александро-Невской лавре, например. Но вот еще вопрос. Является ли смерть незримой субстанцией, растворенной в воздухе — этом эликсире жизни (на манер сухого напитка «Инвайт» — только добавь воды), или же смерть, вернее, Смерть,- объект, имеющий геометрию, архитектонику, пределы и возможности? Автор колеблется. В первом стихотворении смерть сыпуча, мимолетна, инфекционна: «грошовое забвенье незабудок», «гречиха чахлая»; но уже во втором — принимает более скульптурные, «культурные» очертания: «базар антикварный», «вазы, чернильницы и циферблаты», «нагие эфебы над урной матроны». Это Смерть как предел Жизни, как прекращение движения, как скульптура, как артефакт, «пленительная фальшь»:
Кто при жизни позволить себе выкрутасы мог такие — лежать, опираясь на локоть, скинув кивер? 2
Впрочем, есть опасность, что скульпторы могут оказаться заводными фигурками. Поэт входит «в сад» (читай — «на кладбище»), дабы «развеять печаль», и вот его и гипотетического(-ую) спутника (-цу) встречают, выскакивая из-под земли, разные примечательные чудики: нимфы, орлы, достоевские, «ангелы без креста», кресты без ангелов, худые скрипачи, «пухлые амуры». Кажется, сейчас запищит Майкл Джексон: «Триллер!» Или чугунные музы сбацают «Оперу нищих». Но нет, все на местах, Смерть застыла в бронзовом карауле, она «над», а не «под» землей («Нет смерти в недрах глины»). Ее искусственность, трехмерность, красота лечат от страха, успокаивают:
Чей бюст горит как медный таз? Чем успокаивает нас осанка балерины?
Но почему именно эти позы, стойки, воздетые руки? Процитируем отчет одного любител скульптуры дублинского некрополя: «Он тут насмотрелся вдоволь на уходящих в землю, укладывает ими участок за участком вокруг. Святые поля. Больше было бы места, если хоронить стоя. Сидя или же на коленях не выйдет. Стоя? В один прекрасный день оползень или что, вдруг голова показывается наружу, и протянутая рука... Мистер Блум шагал в одиночестве под деревьями меж опечаленных ангелов, крестов, обломанных колонн, фамильных склепов, молящихся с поднятыми горе взорами...» Так или иначе, но в стихотворениях Пурина именно такая красота, именно такое искусство может быть — отделенное своей телесностью, застывшее в неестественной (значит, искусственной) позе, акмеистически-петербургски вещное. Здесь, на Севере Европы, тяжесть рождает нежность, скульптура оборачивается поэмой, поэма — скульптурой, маятник застывает лимитрофной Свободой:
Где сингапурский загар? Где греческий запах йода? Где кварцевый пляжный блеск?.. Лишь как ненужный отвес или застывший маятник, ульманисова Свобода свисает с отяжелевших, насупившихся небес.
Боже мой! А что здесь, в Северной Европе, за лица, не лица, а профили на тяжелых серебряных монетах уверенных в себе держав:
Бисмарки-рыбаки и Гинденбурги-лесничие даже и пиво табачное пьют, нахмурясь, желтая горечь и полное безразличие...
Вот он, застывший, холодный, прекрасный, безразличный Север, чеканный профиль Смерти, Европа. Что же Юг, Евразия? Она — теплая, влажная, длинная — гусеницей заползает в стихи, медленно, осторожно, случайно в стихотворении «Крестовские корты» возникает строчка «гамбиты бабочки узорчатой Лолиты». Вообще «Корты» — любопытный пример мимикрии «Евразии» под «Европу». На первый взгляд антураж тот же, что и в «теннисных» стихах Мандельштама, Палея, Набокова:
Такие свежие на них трусы и майки, как будто оксфордские раскрываешь книжки.
Но по пуринскому корту белой бабочкой порхает не «англичанин вечно юный», облечен «в снег альпийский» не «юноша белый и легкий», а
Аристократия из ресторанной шайки, героев отпрыски, комфорта нуворишки.
Это Евразия припудрилась альпийским снегом, именно она (волей-неволей) приковывает внимание, отравляет мысли всякой чепухой, вроде:
И упоительней ментоловой облатки прохладца сбившихся со счета пятилеток.
Там, где у Набокова «юности белой игра», у нашего поэта — «пятилетки». Впрочем, говорит это не о специфической «совковости», скорее о «российскости», «евразийскости». Похожий случай произошел в 1898 году с Розановым: «Ну пристало ли, ну не дико ли среди красот Военно-Грузинской дороги думать о чиновниках, чиновничестве? Вот подите же! — неотступно думал и впервые, грешный человек, именно на этой чудной дороге я подумал с уважением о чиновнике». В связи с этим можно вспомнить знаменитый анекдот о солдате, который, глядя на кирпич, думал о «бабах», потому что он «всегда о них думает». Вот мы незаметно и до армии добрались. Той самой, которой посвящен цикл стихов, давший название всей книге. Цикл называется «Евразия». То, что «Евразия» равняется «Армии», становится ясно еще в одном из «других стихотворений»:
О, блаженный воздух единообразия! Ничего нет безалабернее армии. Разве Крым — еще Европа, а не Азия, навсегда осоловевшая в казарме и гареме? В приведенной строфе сконцентрированы все опознавательные признаки «Евразии — Армии»: «единообразие», «безалаберность», «осоловелость» (безмыслие+бесформенность), «гарем» («я всегда о них думаю»). Цикличность, бесформенность, неинтеллигентность, стремление к продолжению рода. Что это? Ответ: Жизнь.
Часть II. Евразия: география и население
Всему виной быстрый распад времени, оставленного без постоянного бдительного присмотра.
Бруно Шульц.
Другую жизнь узнал тот угол, Где смотрит Африкой Россия, Изгиб бровей людей где кругол, А отблеск лиц и чист, и смугол, Где дышит в башнях Ассирия.
Велимир Хлебников.
Они набрасываются на нас уже в первом стихотворении цикла «Евразия» — длинные, непроизносимые, ощетинившиеся ножками «р», хвостиками «щ» и «ц», крапленные точечными «Я», разглядывающие пришельцев в пенсне «ф». Евразийские слова. Симулякры настоящих слов. Единственная в своем роде лексика этого евразийского Тл?на. «Лесозаготовительный ВСО», «размусоливание», «собственноручной», «версифицированный»; наконец, местный шедевр, эдакий лексический железнодорожный составчик: «подчас-разве-место-имеющих-и-то-на-периферии». «Ту-ту! — по-детски кричит автор.- Поехали!» Всего 30 станций между первой — «Внутренняя рецензия» и последней — «Без названия». Уже на второй мы обнаруживаем, что время исчезло, привокзальные часы показывают семьдесят две минуты сто сорок первого, год... ну, хотя бы одна тысяча восьмисотый — год написания державинского «Снигиря». Эта евразийская станция (стихотворение), кстати, тоже называется «Снигирь». Пуринский «Снигирь» начинает прыгать там, где отпрыгал свое державинский — Суворов.
Львиного сердца, крыльев орлиных Нет уже с нами! — что воевать? —
восклицает киргиз-кайсацкий сенатор. Лейтенант Пурин прибавляет:
В самом деле, должно быть, глуповатая флейта насвистывает птичьи эти мотивчики. Оттого и склонность такая к побрякушкам, петличкам, погончикам, детская и неистовая, словно к спичечным этикеткам...
И чуть позже:
На столетье не грех ошибиться...
И наконец:
Та же пташка сидит с металлическим клювом на жердочке, те же семечки сыплются подслеповатыми звуками.
Время выкачано из этой санатории под клепсидрой, впрочем, осталось пространство с его географическими пунктами — «Поселковый клуб», «Баня», «Верхние Важины». Территория Евразии — домен Мифа, его «альма-матка», по мнению многих, неиссякаемый источник «правды-матер». Дионис — вот здешний хмельной хозяин, хранитель, гений места и майордом одновременно. В пуринском цикле Диониса зовут «капитан Филимонов» 3. А вот и жанровая вакхическая картинка:
Ресторанчик для заиндевевших в глубинке солдафончиков. «Девочек» дряблые спинки лиловеют... Ау, «декабристка», мороз! Алкогольная нимфа!.. Как врет без запинки Филимонов, ей в ухо засунувши нос 4 .
Разве не о том же писал другой заядлый путешественник по дионисовой Евразии — Вячеслав Иванов:
Зимой, порою тризн вакхальных, Когда менад безумный хор Смятеньем воплей погребальных Тревожит сон пустынных гор...
(«Тризна Диониса»)?
Но пуринский Дионис — Филимонов (может быть, капитана Филимонова и впрямь зовут Денисом?) в тризнах не нуждается: жив-здоров, тянет понемногу свои оргии в компании Сатира — рядового Шалданова («У рядового Шалданова — ну до колен / точно полено!») и Виночерпия — прапорщика Пономарева («А потом за тушенкой и луком бежит на кухню. / Сейф раскрыв, разливает поспешно. Захлебы. Всхлипы»). А вот и сами оргии:
Среди ночи в котельную дверь отворяю — «Playboy»! На крючок бы закрылись, топчан затащили б за шкаф, потушили бы лампу!.. В одних сапогах рядовой Бурлаков... Кладовщица, его оседлав...
Узнаю тебя, Скифия, Паннония, Ингро-Карелия, Фракия, Трапезундия, Соха, Хива и Бухара! Всю, или почти всю, что великий Александр схватил своей точеной аполлонической рукой, но не удержал, размяк от вина и малярии, выпустил, и оно («всю») растеклось на полмира и застывает. Евразия. И спустя более двух тысяч лет другой Александр (великий, но местного масштаба; суровый, суворый) повел Евразию на Европу, но, скованный кристальной альпийской стужей, не сумел завоевать даже курортную Швейцарию. Постепенно границы Евразии установились, обособилась та (по выражению Победоносцева) «ледяная пустыня», по которой гуляет и лихой человек, и казак молодой, и капитан Тушин, и тушинский вор, и Дионис Давыдов, и Дионис Филимонов. Пусть «пустыня» 5, но населена густо, словно рубенсова мифологическая мясная лавка. Вот еще один абориген:
высунется рожица малайская, зловещая из прибрежных зарослей, лаково-ореховая.
С этим малайцем мы уже знакомы по опиумным кошмарам Де Куинси, по гекзаметрическим кошмарам Белого. Полное смешение, ершистый коктейль на карельских rocks... География накладывается на географию, как тело на тело:
И скандальная у прапорщика Цебрия история — разродится турком дочка собирается... Сербия такая, Черногория в нашей темной Скандинавии, Аравия!
Нет, не двинется более всей массой Евразия на Европу, слишком занята собой, кипит, булькает, хлюпает. Повторим вновь державинское:
Львиного сердца, крыльев орлиных Нет уже с нами! — что воевать?
Действительно, что воевать? Ссадим-ка мы лучше снигиря ловким выстрелом из рогатки, приговаривая:
Заткнись, пичужечка! Довольно выкаблучивать Про бравого тушканчика Суворова.
И точка. Прелесть пуринской книги, особый изгиб ее интонации рождены энергией поля меж двумя полюсами: между прекрасной, скульптурной, мраморной Смертью (Петербургом, Европой) и бесформенной, кишащей, алчущей, смуглопотной Жизнью (Евразией). Слева — Аполлон из Летнего сада, справа — Дионис в армейской шапке набекрень. Посредине — поэт:
Да и ты, среди картин гуляющий и чужим пыланием взволнованный, радуешься вдруг всепоглощающей тишине забвенья загипсованной.
|