Отрицая Платона

Владимир Губайловский
Новый Мир
2001, №5
Досье: Вера Павлова
        Вера Павлова. Линия отрыва. СПб., «Пушкинский фонд», 2000, 45 стр. Вера Павлова. Четвертый сон. М., «Захаров», 2000, 111 стр.
        Первая книга Веры Павловой «Небесное животное» — такая, какой и должна быть первая книга поэта. Она написана резко, выпукло, даже грубо. В ней названы основные направляющие и образующие. Несколькими карандашными штрихами выполнен набросок поэтического мира, обрисован его контур. Предельно кратко вся поэтика сведена к формуле, вынесенной в заглавие — «небесное животное». Небесное животное — это женщина. Женщина как центр вселенной и основа мироздания, точка предельного наслаждения и боли, и из этой точки Вера Павлова выращивает свою целую вселенную, или эту точку выращивает до размеров мира.
        Название книги «Четвертый сон», с явным намеком на героиню Чернышевского, не кажется мне удачным. То, что этот сон «четвертый», понятно — четвертая книга поэта. Но сама прямая отсылка к роману «Что делать?», хотя и может найти какое-то объяснение, кажется не только не обязательной, но мешающей и лишней. Игра слов, затеянная ради игры. Другое дело — «Линия отрыва». Канцелярит, который, против своего основного значения, оказывается границей, откуда начинается свобода. Той границей, за которой «отрыв» (от жаргонизма «оторваться» — освободиться, выйти за рамки, «улететь»). Это — по делу. Это точно в стилистике книги.
        Вера Павлова всегда говорит коротко — буквально все ее стихи выговорены на одном выдохе. «Если всем существом вдохнешь, / выдоха хватит на Отче наш». Она говорит коротко, но сказать успевает много.
        В ее поэзии совершенно отсутствует даже малый намек на усилие. Говорит, как дышит. Ей как бы невдомек, что стихотворчество — это работа над словом, ей ничего не стоит сломать ритм или оставить строку нерифмованной. Не это главное, не это насущно. Слово нужно дослушать, впитать его порами кожи, распробовать его вкус. Его нужно трогать пальцами, ощущая каждую ущербинку, каждую шероховатость, тогда оно заново наполнится смыслом, тогда оно станет поэзией. Слова не выстраиваются в строки и строфы, они слипаются и срастаются. Никакого намека на внешнюю, внеположную слову структуру в ее стихах нет. Ее стихи — это фигурки из красной глины, не прошедшие обжиг, неокаменевшие, оставшиеся мягкими и податливыми. Отсутствие затверженной формы позволяет стихам прилепливаться и облеплять, приникая и проникая, не анализирующий интеллект, а теплое податливое тело.
        Вере Павловой не очень важно, как писать. Даже если она пишет «венок без магистрала» — цикл сонетов или берет форму акафиста — «Акафист грешнице», «заветный дар жеста» остается неотъемлемым. Она может писать афористической прозой, верлибром или пятистопным ямбом, ее слово расковано, оно плавает в расплаве.
        Стихи Павловой — это открытый мир, в котором не прекращается движенье и перетеканье смыслов и слов. Это мир телесный, плотский. Для того чтобы его выстроить, Вере Павловой понадобилось начать с постулата: «С начала было тело».

        Мораль есть нравственность б/у,
        весьма поношенное платье.
        Я видела ее в гробу,
        она меня — в твоих объятьях.

        Мораль — это внешнее правило, стертое до неразличимости. Мораль — это нравственность, приспособленная для повседневной носки. Она безнадежно мертва. Тело, соитие, вкус продольных и поперечных губ — это тот первичный изначальный опыт, с которого начинается открытие мира. Мораль — здесь раздражающая помеха, и от нее необходимо отказаться. Нравственность — другое. Нравственность начинается там, где побеждает непрекращающаяся самоотдача, непрерывное даренье себя — «Если всего себя отдаешь, / всего себя ни за что не отдашь». Плоть безгрешна, греховно ego.
        Стихи Веры Павловой — традиционно о любви и о смерти. Но ни такой любви, ни такой смерти в русской поэзии еще не было.
        Любовь в ее стихах удивительно целостна. Нет никакого разделения, тем более непроходимой пропасти между любовью тела — Афродитой Пандемос — и любовью небесной — Афродитой Уранией. А после платоновского «Пира», где они далеко разошлись, объединить их в одно очень не просто. Но любовь одна, и соитие возможно, например «за пианино, / играя Баха, / почти не сбиваясь, / вздыхая на сильную долю», и Баха это не унижает.
        Мораль (во всяком случае, та, против которой восстает Вера Павлова) — список внешних соглашений (кодекс), который устанавливается людьми и их отношения регулирует. Нравственность — это заповедь, это — внутреннее табу. С точки зрения морали — «не пойман — не вор», поскольку презумпция невиновности. С точки зрения нравственности — «не укради», и не важно, поймали тебя или не поймали, поскольку ответственность ты несешь не перед кем-то, а перед собственной совестью и/или Богом. Внешняя мораль («рутинная», по точному слову Лидии Гинзбург) порождает порнографию или, точнее, порнографический взгляд на интимное. Мораль, как поношенная одежда, прикрывает от любопытного взгляда, но, как во всякой поношенной одежде, в ней есть дырочки. А порнография и есть подглядывание. Все эти ширмочки, занавесочки, заборчики, а в них щелочки, дырочки, скважины замочные, к которым приник любопытный глазик и капающий слюной ротик. Порнография рождается там, где целью является сам субъект, а единственным желанием является самоублажение, не важно, с партнером или без.
        Вера Павлова выходит на авансцену голой. Сразу — без кокетливого раздевания. Она выходит голой, как Афродита, стряхивая рутинную мораль, как обрывки пены. И все меняется. Нет никакого подглядывания и оглядывания, все явлено сразу, — и оказывается, что тело — это песнь песней о любви не к себе, а к другому. Предельная шокирующая открытость не допускает даже намека на порнографический эротизм. Это — сексуальная контрреволюция. Голое тело не возбуждает. Оно уже отдано, и нет никаких мнимых препятствий. Встречное движение на такую откровенность только одно — не взять, а отдать:

        Когда бы мы могли бы
        любиться целый день
        подробно и упруго
        и к вечеру раз пять
        друг друга друг на друга,
        как пленных, обменять! —

именно «пять», а значит, каждый остался обладателем тела любимого.
        Смерти как конца, как обрыва в пустоту в поэзии Павловой нет. Смерть у нее — это конец, приходящийся на середину:

        ...И — da capo al fine,
        а если по-русски — сначала
        до слова конец — середины
        того, что уже отзвучало.
                («После молитвы»)

        И продолжение обязательно последует, поскольку нет непроходимой границы между живым и мертвым:

        — И что с ним стало,
        дед, а дед? —
        Помолчал, ответил:
        — Нихт ферштейн! —
        И опять умер.

        Нравственность предполагает заповедь — строгий внутренний запрет. В мире Павловой вовсе не все дозволено. Например, детям видеть этого нельзя. И не потому, что не принято, а потому, что это может ранить, покалечить незакаленную, неокрепшую душу ребенка. Любовь-то страшна, она «испепелит / изнутри: торфяные пожары / под Москвой олимпийским летом».
        Поразительные строки:

        Если так стыдно подавать,
        насколько стыдней просить?
        Если так трудно умирать,
        насколько трудней воскресить?

        «Воскрешать» — дело Бога, и Ему может быть очень трудно. Он тоже испытывает сопротивление материала. Но если вдуматься, наверно, так оно и есть, иначе зачем Он сотворил мир? Такой взгляд на Бога настолько неожиданный, что он, пожалуй, покруче самых откровенных строчек Павловой. Воскрешение у нее становится делом и действием, но именно делом и действием Бога, а не «общим делом» человека. Отношения с Богом у Павловой строятся как отношения женщины к мужчине и к ребенку.

        Нежность не жнет, не сеет,
        духом святым сыта.
        Что же она умеет?
        Только снимать с креста.
        Тут не нужна сила —
        тело его легко
        настолько, что грудь заныла,
        будто пришло молоко.

        Отношение женщины к Христу как к мужчине характерно скорее для католической традиции, но оно есть и в русской поэзии, например в пастернаковской «Магдалине», с которой интересно сравнить строки Веры Павловой. У Пастернака изображено само распятие — катастрофа, землетрясение, смерч и возглас ревности, вырвавшийся у Магдалины: «Слишком многим руки для объятья / Ты раскинешь по концам креста». У Павловой — пиета. Он мертв, мертв на три дня, но именно в этот момент Он ничем не может себе помочь, Он бессилен именно сейчас, Он почти ребенок, Ему необходима защита и забота. И Вера Павлова оказывается готова к этому. Ее строки — это молитва не словом, а грудным молоком.
        Вера Павлова творит вселенную, новую, неслыханную, со своей космологией и Книгой Бытия («Первая глава» из «Линии отрыва»), со своей любовью, смертью, Богом.
        Эта вселенная — женщина. Она распускается, пускает корни и соки, пахнет, благоухает. Она слеплена из красной глины. Она живая и липкая.
        По сравнению с первой книгой поэтический мир Веры Павловой стал мощнее, в нем появилась настоящая плотность и энергия, и не видно пока, что может остановить живой рост этой творимой поэтом вселенной. В стихах Веры Павловой столько витальной силы, что их можно прописывать как лекарство от бесплодия, в том числе и творческого.






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service